Лев Озеров ОЧЕРЕДНОЙ ТОМ ПО ПОДПИСКЕ

 

        До начала моего рассказа несколько вступительных слов.
        Всем ходом, всем смыслом своей короткой и стремительной жизни Семён Гудзенко получил право говорить от имени людей, юношами ушедших на вторую мировую. Время это удаляется от нас, но память наша возвращает нам строки:
                                                    У погодков моих нет ни жен,
                                                                                     ни стихов, ни покоя, -
                                                    Только сила и юность...
        Нет жен, стихов, покоя. Есть сила, юность. Благо, что это – есть.
        Так писал Семён Гудзенко в программном своем стихотворении "Моё поколение".
        "Если не задыхаешься в любви и горе, стихов не пиши", – сказано в записной книжке Семёна Гудзенко. С такой установкой можно было входить в жизнь и в литературу, смотреть в глаза матери, любимой, однополчан.
        "Мне нужно до рассвета поспеть на стройку. Я там очень нужен. Быть нужным – это счастье. В путь, друзья!" – такова целевая установка послевоенных стихов Семёна Гудзенко.
        Итак, есть сила и юность. Быть нужным! – жгучее желание.
        Он истоптал много сапог, исколесил много стран, искрошил много карандашей, исписал много записных книжек. Он жил жадно. Его короткая жизнь была яркой и яростной.
        Это громкие стихи. Их можно читать на площади, перед строем солдат, на стадионе.
        Это тихие стихи. Их можно читать одному человеку, своему собеседнику (собеседнице), – доверительно, с глазу на глаз.
        Чудо преображения громких стихов в тихие и тихих стихов в громкие достигается не за счет напряжения или расслабления голосовых связок. Нет, это чудо происходит потому, что перед нами не оратор-златоуст, а поэт-художник.
        Да, это так. Но время знает свою работу – идёт. Идёт время и по-новому, по-иному прочитывает жизнь и сочинения любого поэта.
        Среди медалей Семёна Гудзенко есть "3а взятие Будапешта" и "3а взятие Праги". Среди стихов Семена Гудзенко есть стихи чешского и венгерского циклов. Я просматриваю этот свой очерк о Семёне Гудзенко, написанный в конце 60-х – начале 70-х годов. Многое в нём не уцелело. Я вижу другую Прагу и другой Будапешт. Люди, отдавшие единственное достояние – свою жизнь за освобождение этих городов от фашистов, не узнали бы этих городов, вернее, не узнали бы и, вероятно, не признали бы общественной атмосферы их жителей, климата всего мира. Эти строки я дописываю в 1990 году, т.е. через 37 лет после кончины Семёна Гудзенко. 37 лет – это целая жизнь! Все изменилось до неузнаваемости. Сталин, воевавший с Гитлером, встал рядом с ним. Имя Жданова, измывавшегося над Ахматовой и Зощенко (это было при Семёне, он пережил это), снято с улиц, институтов, библиотек. Рваная рана Карабаха горит на теле страны.
        Мне больно и одновременно радостно писать о Семёне Гудзенко. Мы были земляки: один город – Киев, одна улица – Тарасовская, студенты одного института (ИФЛИ), сотрудничали в одной военной газете ("Победа за нами"), нас связывала общая любовь к поэзии...
        Теперь пора начать рассказ.

 

        Это было в конце 1955-го или в начале 1956 года.
        Ольга Исаевна Гудзенко, мать Семена, ставшая после его смерти другом всех его друзей, и моим другом и наставником, сказала мне:
        – Я хочу подарить вам первые три тома словаря русского языка. Семён подписался на него и успел получить только первые два тома, один том, третий, получила я...
        Третий том Г-Е вышел через год после смерти Семёна Гудзенко, в 1954 году. Ольга Исаевна, потерявшая двух сыновей, нашла в себе силы, чтобы остаток жизни посвятить их памяти. Она работала над наследием сына-поэта и много сделала для того, чтобы ознакомить с ним тысячи читателей. Это незабываемо.
        Подойдя к книжной полке и прикоснувшись к серым корешкам с золотым тиснением, она продолжала:
        – Вот они! Возьмите! Остальные будете получать по мере их выхода. От имени Семёна. Квитанцию я постараюсь найти...
        Квитанции найти не удалось.
Три тома словаря я отнёс домой. Здесь я увидел, что словарь начал выходить в 1950 году и Семён – по принадлежности к поэзии и филологии - заинтересовался этим фундаментальным многотомным изданием. Словари у нас выходят так медленно, что подписчик должен почувствовать себя либо долгожителем, либо, что ещё лучше, бессмертным.
        Магазин "Академкнига" помещался на улице Горького, напротив телеграфа, в очень удобном для покупателей, продавцов и для самих книг помещении. Потом в этом помещении открыли кафе, а "Академкнигу" перевели в дом напротив Моссовета, по правое копыто коня Юрия Долгорукого. Это помещение не очень удобно для покупателей, продавцов и для самих книг.


Позднее "Академкнигу" переместили поближе к памятнику Пушкина в дом на улице Горького по соседству с Музеем Революции, бывшим Английским клубом.


        Я подходил к прилавку подписных изданий и говорил:
        – Гудзенко, Семён Петрович. Чайковского, 13, квартира 23.
Иногда меня переспрашивали, и тогда я, несколько уверенней и слегка скандируя, произносил:
        – Гуд-зен-ко, Се-мён...
        Продавщица отыскивала в картотеке его-мою карточку, на которой вслед за действительными двумя подписями Семёна Гудзенко и одной подписью Ольги Исаевны с печальной неопределённостью расписывался я.

 

        Уношу домой четвертый том – от "Ж" до "Зятюшка" под редакцией А.М. Бабкина. И уношу пятый, шестой, седьмой, и девятый, и одиннадцатый, и все другие и не перестаю думать, что он, Гудзенко, был моложе меня, и он – сильный, смелый, красивый – мог быть на моём месте, и он мог испытывать то же, что я сейчас в отношении него, и мог бы так же имитировать мою подпись и, смешавшись с толпой, уносить под мышкой очередной том.

 

        ...Шли годы. Как бы нехотя, со скрипом, но всё же, представьте себе, выходили очередные тома. Эти мои слова не умаляют ценности издания. Менялись члены редколлегии словаря, некоторые имена оказывались в траурной рамке. А я все продолжал неизменно подходить к прилавку и говорить продавщице:
        – Гудзенко, Семён Петрович, Чайковского, 13, квартира 23.
        Четырнадцать разных случаев. Четырнадцать разных переживаний. Четырнадцать кусков моего житейского времени.
        Конечно, и в другие дни и часы я думал о Семёне Гудзенко. И над его произведениями в стихах и прозе, и на вечерах его памяти, и в разговорах с друзьями, и в работе с Ольгой Исаевной над рукописями, и при подготовке книги его избранных стихов, и при собирании материалов для статей и заметок о нём. Но всего острей и болезненней мысль о нём трепетала во мне, когда на кар¬точке подписчика словаря я ставил его имя. Перо горело в моей руке.
        Я заметил: чем ближе человек, тем трудней писать о нём. К чему ни прикоснешься – всё больно. Всё стало моей жизнью. Вплоть до подписи.

 

        ...Вторая половина тридцатых годов.
        Приезжаю на каникулы из Москвы в Киев. Сестры рассказывают между делом, что на нашей крутой Тарасовской улице появился школьник, пишущий стихи. Сказали, услышал, забыл.
        Гудзенко? Имя всплыло в памяти, когда юноша поступал в ИФЛИ. Он пришел экзаменоваться, а я уже заканчивал институт.
        Общежитие в Останкине. Семён Гудзенко рывком открывает лёгкую дверь моей фанерной комнаты. Здесь живут четверо: Лорис Овсепян, мой друг, историк, научивший меня любить армянскую речь и армянскую поэзию, красавец и умница, погибший на войне; Георгий Азовцев, мечтатель и спорщик, восторженный и застенчивый, близкий мой друг в институтскую пору; Николай Серов, искусствовед, очень аккуратный, знающий толк в домашнем уюте, и, четвертый, – я. Это была пора подготовки к государственным экзаменам. Времени в обрез, спешка, напряженность, суета.
        Пришел Гудзенко, и мы разговорились, вышли на воздух. Как я был рад тому, что Семён отвлёк меня от институтских тетрадей и программ. Мы бродили по Шереметьевскому парку среди старых статуй и молодой зелени и читали стихи. Нас сотрясали ритмы Есенина и Пастернака, Блока и Сельвинского, Маяковского и Багрицкого, Хлебникова и Асеева, Тычины и Бажана. Мы были переполнены стихами. Читали их взахлёб, уже не слушая друг друга, читали одновременно. Иногда наши голоса звучали в унисон, строки, читавшиеся Семёном, подхватывал я, начинал я – он поддерживал своим ломким энергичным баском. Мы кричали, удаляясь от дворца, где страдала Параша Жемчугова, в глубину старых дворянских аллей. Мы бродили, не чувствуя под собой земли.
        Легко вошел Семён в институтское содружество поэтов: Сергей Наровчатов, Давид Самойлов, Алексей Леонтьев, Эдуард Падаревский, Михаил Кочнев, прозаиков, драматургов, молодых буйных голов, умниц, сумасбродов, полуночников, звездочётов, балагуров. Уже прославившийся поэмой "Страна Муравия" Александр Твардовский был на несколько лет старше нас и держался несколько в стороне от круга начинающих. Ничего недоброжелательного с его стороны не было, но не было и дружелюбия. Он был в кругу Маршака, Фадеева, прежде всего Исаковского.
        Семён Гудзенко бывал у нас в комнате, мы засиживались за полночь, поверяя друг другу свои думы и планы на ближайшее и далёкое будущее. Поэмы, романы, эпопеи в четырех томах, пьесы, исследования... Голова ходила кругом от задуманного. Семён не смирял свои порывы, как было принято в ту пору. Он был откровенен до распахнутости, неосмотрителен и ходил по краю скалы над пропастью.
        Ещё были встречи, беседы, задушевные чтения, совместные планы. Но вскоре всё пойдет наперекор нашим планам. Будет пожар в общежитии. Помнится, мы с Семёном ловили в натянутые простыни детей наших студентов, вещи, книги, тетради. Это было страшное зрелище. Буду прыгать со второго этажа со своими тетрадками и со скрипкой, поддерживаемый за ворот Жорой Азовцевым, потом с отчаяния влезу в чужие тесные брюки и с отчаяния состригу свои кудри, и потом все же соберусь с силами и сдам госэкзамены, и потом поступлю в аспирантуру и начну работать в "Правде". Потом начнётся война. Мы с Семёном Гудзенко потеряем друг друга и потом всё же найдём друг друга.

 

        ...Из института, вместе с другими комсомольцами – студентами-ифлийцами, летом 1941 года он ушел на фронт.
                                                    Был путь, как Млечный, -
                                                                             раскален и долог,
                                                    Упрямо выл над соснами металл.
                                                    Обветренный,
                                                                         прокуренный филолог
                                                    Военную науку постигал.
        Поздней я узнал, что рядовым бойцом в составе отряда лыжников Гудзенко участвовал в боях под Москвой, партизанил в тылу противника. Зимой 1942 года вместе с отрядом воевал на Смоленщине. В боях за деревню Маклаки был ранен. После госпиталя с бригадой "Комсомольской правды" по путёвке ЦК ВЛКСМ работал журналистом в Сталинграде: заметки и статьи, песни и лозунги.
        Видимо, в году 1943-м, до его поездки в Сталинград, мы и встретились.
        Иду по Маросейке. Недалеко от Армянского переулка, сверху с Покровки, шёл взвод солдат. По всему было видно: они после госпиталя. Некоторые перебинтованы: у кого голова, у кого рука, у кого нога.
        Я почувствовал, что из строя на меня были направлены два больших карих глаза. Он! Мы переглянулись, командир остановил свой взвод и разрешил Семёну выйти из строя. Мы обнялись.
        С фронта Семён Гудзенко принёс стихи, позднее объединённые в циклы и книги. Поначалу это были отдельные стихи, сделавшие его имя известным. Эти стихи писались в прямом смысле перед атакой. Короток, как молния, был путь от замысла до текста. В эти короткие мгновения Семён Гудзенко очень важное сказал и за себя и за всех: "Мудрость приходит к человеку с плечами, потёртыми винтовочным ремнём, с ногами, сбитыми в походах, с обмороженными руками, с обветренным лицом..." С фронта Семён Гудзенко пришел именно таким – мудрецом. Они остались в нём – и восторг, и озорство, и даже мальчишество. Это было видно по тому, как он шутил, спорил, доказывал, читал стихи. Сколько метких двустиший было послано друзьям по разному поводу, как задиристо выступал он на литературных вечерах, утренниках, посиделках, с какой энергией читались стихи (жест правой руки – кулак ударял сверху вниз, как молотком по шляпке гвоздя, или шёл наотмашь по диагонали, будто что-то с яростью вколачивая, перечеркивая, отметая)...
        Однажды Семен говорит мне:
        – Оставь на время свои пейзажи и послужи газете "Победа за нами".
        Семён свёл меня с редактором газеты, добрым и внимательным Тругмановым и сотрудником её нашим старым знакомым – ифлийцем Беркиным. Они радушно встретили меня. Для досужих разговоров не было времени.
        Я делал подтекстовки, писал очерки, статьи, подготовил для газеты стихи и в нескольких её номерах печатал поэму об Александре Чекалине.
        Увлечённый работой над очерком о своем погибшем друге-герое Лазаре Папернике, Семён и меня увлёк. Мне было поручено сделать подтекстовку под портретом Паперника, помещённым в газете. С благодарностью я вспоминаю это шефство младшего над старшим, Семёна Гудзенко – надо мной, его заботливое отношение ко мне и моей работе, так много открывшей мне в окружающих событиях.
        В память врезалось: Тверской бульвар, осень, малолюдно, пасмурно, скамейка напротив дома Герцена. Мы перебиваем друг друга, торопимся сообщить друг другу побольше о поэтах, о поэзии, о будущем.
        ...Есть поэты, чьи биографии глядят на читателя прямо со страниц стихотворных сборников. Поэзия их встаёт впереди всех предисловий. Она, как пехота, входит в непосредственное соприкосновение с читателем. К числу таких поэтов принадлежит Семён Гудзенко.
        Он работал над стихами настойчиво, но ему не терпелось выйти к читателю и слушателю. Он был из числа тех, кто пробивал дорогу слову звучащему, успеху тех поэтов, которые придут поздней, уже в середине – второй половине пятидесятых годов.
        "Поэзия – честность, настоянная на страстности", – сказано в одной из записных книжек Семёна.
        Жизнь он считал той вершиной, с которой сходят в поэзию:
                                                    Быть под началом у старшин
                                                    Хотя бы треть пути.
                                                    Потом могу я с тех вершин
                                                    В поэзию сойти.
        Это – программное стихотворение для Семёна Гудзенко и для целой когорты людей этого поколения.
        Так невзначай поколеблена версия о поэтическом Олимпе.
        Это признавали его друзья. Цитировали эти строки.
        Друзьями Семёна были многие, но всего более Михаил Луконин, Александр Межиров, Аркадий Галинский, Виктор Урин. Постепенно это сообщество распадалось. Улюлюкал, делал биографию, чудил стихотворец-автомобилист Урин, державший в комнате настоящего орла. Уединился Межиров. Дольше всех держались Луконин и Галинский. Семён быстро сходился с людьми, был открыт, действенно доброжелателен. К нему нежно относились старшие – особенно Эренбург, Антокольский, Щипачёв. Павел Григорьевич Антокольский, потерявший на войне сына Володю, перенёс свою любовь на Семёна.
        У меня на Садовой Семён дневал и ночевал. Он приносил новые стихи, зная, что у меня и у жены моей Маргариты Лозинской, тоже окончившей наш ИФЛИ (исторический факультет), он найдет радушие и понимание. Вместе обсуждали состав "Однополчан" и "На марше", вместе относили рукопись в издательство. Появлялись мои заметки о стихах Гудзенко. Особенно был он рад моей статье в журнале "Смена" (№ 7-8, 1945) – целая полоса "Первая книга стихов".
        – Первая монография обо мне! – говорил Семён Гудзенко.
        Как бы ни было велико место, занимаемое военной темой в творчестве Семёна Гудзенко, нельзя всю его поэзию сводить только к этой – пускай и главенствующей – теме. У него есть улыбка и озабоченность, пейзаж и раздумье, радость и печаль. Его привлекают все цвета радуги, все звуки многоголосного хора. Полна чаша его влюблённости во всё, что "душу облекает в плоть", по слову Сергея Есенина. Как молодо, свежо, празднично выглядит поэтический мир Семёна Гудзенко. Как убедительно и привлекательно это жизнелюбие! Может быть, иной задумчивый малый скажет: избыток оптимизма. Скажет с оттенком иронии и попрека. Но жизнелюбие молодого победителя войны с фашизмом можно понять. Послевоенный Кола Брюньон идёт по земле:
                                                    А дождь накрапывал,
                                                                                 накрапывал,
                                                    автобус путая в сетях.
                                                    Автобус, как медведь,
                                                                                 похрапывал,
                                                    шерсть оставляя на кустах.
        И ещё:
                                                    Светлеет запад и восход
                                                    по расписанью ночи.
                                                    И золотистый небосвод
                                                    ветрами обмолочен.
        И ещё:
                                                    Всё идёт ходуном,
                                                    в ус никто не дует.
                                                    Над бочонком с вином
                                                    девушка колдует.
                                                    . . . . . . . . . . . . . . . .
                                                    Фиолетовый хлеб,
                                                    розовое пиво.
                                                    Я оглох.
                                                                  Я ослеп.
                                                    Я совсем счастливый!
        Стих Семёна Гудзенко подчас задыхается от счастья видеть, слышать, обонять, петь, говорить. Поэт торопился жить. Он широко дышал.
        Ценю пронзительные строки Семёна Гудзенко. Его воспалённые, болевые строки.
                                                    На снегу белизны госпитальной
                                                    умирал военврач, умирал военврач.
                                                    Ты не плачь о нём, девушка, в городе дальнем,
                                                    о своем ненаглядном, о милом не плачь.
        Паузы, синкопы, разностные строки этого стихотворения волнуют до глубины души. Снег, госпитальная белизна, жизнь, любовь и смерть, побеждённая любовью. Ни в одной поэтике нельзя вычитать ритма и интонации приведённой строфы. Она диктуется сердцем в какое-то особое мгновение. Это мгновенье справедливо названо чудным.
        Он тосковал по размеренному труду, по глубокой вспашке поэтического поля. Он готовился к большому циклу работ.
        – Надо по-настоящему сесть за историю, за словари, шлифовать каждую строчку.
        Словари! Как в этом слове Семёна оказалось запрограммированным всё то, чему посвящен мой рассказ.

 

        ...Сижу возле постели Семёна в большой светлой палате. Он молчит. Ему тяжело. Не уйти ли мне?
        – Ну, Семён, я пойду.
        – Посиди!
        После паузы у меня сорвалось:
        – Крепись!
        Произнёс и чувствую неуместность этакого бодрячества. И не могу уйти. Сижу и после долгой паузы рассказываю Семёну о своей поездке по Украине и по Литве. О том, как читал там его стихи своим друзьям, что эти стихи нужны людям.
        Семён оживляется, насколько это возможно в его состоянии. Чувствую, как рассказ о людях, о его поэзии возвращает его к жизни.
        Он протягивает руку:
        – Спасибо.
        После меня приходит его жена Лариса. Потом она расскажет мне, что застала Семёна в оживлении, в пробудившемся интересе к жизни.
        Быть нужным людям – это его представление о счастье не померкло и в дни последней болезни. Об этом он говорил в стихах и в прозе. Может быть, об этом он думал при последнем нашем разговоре.

 

        ...В промежутках между операциями он жил новыми замыслами, следующей работой. Я не встречал более обнадёженного человека. Мы ходили по Кисловскому и Собиновскому переулкам, по улице Герцена. Весна, поэзия, будущее, дети...
        Семён вез коляску, в которой лежала его дочь Катенька. Мы въезжали в Собиновский переулок, в Кисловские переулки, мы петляли, теряя в увлечённой беседе чувство времени. Нас у подъезда встречала жена Семёна Лариса Жадова, укоряя нас за долгую отлучку. Дочери давно пора есть и спать, а мы...
        Две сложнейшие операции принесли облегчение и на время вселили в нас надежду. Опухоль в мозгу (последствие контузии на фронте) не вынесла прикосновения даже очень искусной человеческой руки.
                                                    Мы не от старости умрём.
                                                    От старых ран умрём...
        Какое острое предчувствие!
        В прохладном затенённом вестибюле больницы перешептываются друзья и знакомые. Ходим из угла в угол.
        По широкой лестнице медленно спускается его мать Ольга Исаевна. По лицу её всё видно. Всё!

 

        ...В некрологах и статьях говорится, что его жизнь была короткой. Это справедливо, если жизнь измерять днями и годами. Но такую жизнь надо измерять не количеством прожитых дней и лет, а интенсивностью переживаний, значимостью совершённого дела.
        Перечитываю стихи, поэмы, записные книжки, письма. Всё мне интересно, всё дорого. Это не только его, это и моя жизнь, выраженная так молодо и так стремительно...

 

        А время свою работу знает – идёт. Идёт время. Уже и Двадцатый съезд прошёл, и оттепель прошла, и заморозки наступили. Уношу домой том одиннадцатый "Пра - Пятью". Год 1961. Еще шесть томов получать. Как шумит время в ушах! Как понять этот шум?

 

        И вот последний, 17-й том словаря – от "X" до "Ящурный". Год 1965. Вся редколлегия словаря, кроме В.В.Виноградова и Ф.П. Филина, сменилась. Редакторы тоже: Л.С.Ковтун и В.П.Петушков. В начальных томах их не было. Всё другое.
        У власти – Брежнев. Пора "развернутого социализма", который позднее назовут временем "застоя".
Как известно, последний том выдаётся по квитанции, по задатку, внесенному при подписке.
        Квитанция утеряна.
Иду к директору магазина. Вкратце рассказываю ему историю, приведённую здесь. Он говорит мне:
        – Вы получите этот том. Нужно только письмо от матери Семёна Гудзенко.
        И Ольга Исаевна пишет мне письмо, и я получаю последний том, и мне жалко, очень жалко, что я не смогу больше подходить к книжному прилавку и от первого лица говорить продавщице:
        – Гудзенко, Семён Петрович, Чайковского, 13, квартира 23...

 

        1990

                                          

 

                                                                                                                                      Яндекс.Метрика