Павел Антокольский ПОЛПРЕД ПОКОЛЕНИЯ

 

        Первое моё знакомство с Семёном Гудзенко в начале 1943 года было связано с коротким испытанием. Оно продолжалось чуть меньше секунды, но было настолько сильным, что я должен о нём сказать. Когда вошёл этот высокий, страшно худой черноволосый юноша в выцветшей гимнастерке, мне показалось, что это мой сын, известие о гибели которого пришло месяцев за шесть-семь до того. Война не однажды возвращала подобным же образом сыновей, мужей и братьев, которых считали погибшими. Так что, если бы вошедший действительно оказался младшим лейтенантом В.П.А., в этом не было бы никакого чуда. Больше я к этому возвращаться не буду. Скажу только, что первая секунда определила многое в наших дальнейших отношениях – в дружеской близости, возникшей между двумя разными по возрасту людьми.
        Он только что вернулся из госпиталя, и всё его существо дышало войной, пережитым на войне.
        А на войне с ним произошло событие огромной важности: он стал взрослым человеком. Он читал стихи, те самые, что в скором времени вошли, в его первую книжку "Однополчане". О них и тогда, и впоследствии много говорили, спорили, увлекались, ругали, отвергали начисто, принимали до конца. Разноречивость оценки сама по себе свидетельствовала о силе стихов. Что же в первую очередь отличало их от других фронтовых стихов, чем держится эта угловатая, юношеская лирика, в чём она?
        В правде. Только правдой держится она.
        Правда не легка в поэзии, как, впрочем, и во всяком другом искусстве. Она не легко дается, не легко добывается. Может быть, правда – это та самая крупица радия, ради которой, по Маяковскому, изводятся тысячи тонн словесной руды. Молодой поэт извлекает её на свет из отголосков чужого, напетого предыдущим чтением, из гипноза общих мест и общезначимой легкости. Гудзенко как заразы боялся неверной, фальшивой ноты, боялся перепевов легковесной публицистики, которой многие грешили. Он пришёл из низов армии, из стрелкового батальона. Ни штабных, ни журналистских кругов он еще не знал. Политически он был вполне грамотен и, конечно, способен осмыслить значение народной войны. Но в его задачу входило только одно: уберечь непосредственную достоверность пережитого. Вот в чём принципиальность поэта, его требовательность. Разного рода снобы и ханжи сколько угодно могли пожимать плечами и кривить губы по поводу того, что советский солдат "выковыривает ножом из-под ногтей чужую кровь". Действительно, такой солдат впервые забрёл в поэзию, но если уж он забрёл в нее, то очень твердо свидетельствовал о суровой правде фронтовых будней. О том же свидетельствовало и многое другое в первых стихах Гудзенко.
        И еще одна черта сразу бросилась в глаза – крайняя молодость автора, чуть ли не порог между отрочеством и юностью, время, когда окончательно устанавливается ломавшийся до сей поры голос, когда он становится мужским басом. И если мы читали: "Наш путь, как Млечный, раскален и долог", или: "Мы видели кровь, мы видели смерть просто, как видят сны", то это не казалось "поэтичностью" в кавычках, не было красивым оборотом речи, ибо за этим стояло отроческое восприятие мира, которому органически свойственно клубиться метафорами. Когда-нибудь повзрослевший и отрезвевший человек отвергнет их и попросту забудет, но пока ему и двадцати от роду нет, он имеет право и Орфеем быть, и вещим Бояном, он видит сны и прочно их запоминает, а Млечный Путь – такая же реальность для него, как военная дорога, изрытая снарядами.
        Есть разные возможности выразить себя и свой мир в словах. Есть поэтические книги, которые стали итогом длительно нажитого, сложного опыта. За ним стоит и горькое раздумье, и сполна испытанное счастье. Здесь дорога от замысла к воплощению, от жизни к стиху долга и извилиста, иногда это целая жизнь, – и тогда маленькая книжка поистине "томов премногих тяжелей", как это случилось с Тютчевым.
        Но есть и другая поэзия: отголосок только что прожитого, стенограмма прерывистой речи, кардиограмма ещё не стихшего сердцебиения. Такими были первые стихи Гудзенко. Их невозможно было слушать без волнения. Это солдатская исповедь. Здесь дорога от жизни к стиху короче молнии, короче любого короткого замыкания. Мгновенная вспышка контакта освещала и потрясения первых дней войны, и нежность к оставленным в тылу близким, и катастрофически быстрое возмужание, и мужскую открытую любовь к товарищам, с которыми свел фронт, и желание отдыха на биваке, и естественный, неизбежный для здорового существа страх перед смертельной опасностью, и ясное сознание необходимости не ударить в грязь лицом, преодолеть страх, – и все это звучало в таком горячем и чистом сплаве, который сам по себе металл, пригодный для отливки колоколов, сам по себе искусство.
        А перед войной автор был студентом ИФЛИ, московского вуза, где подрастали весьма понаторелые в литературных дискуссиях книжки, умевшие трактовать свысока что угодно и рубившие сплеча по инакомыслящим. Это были отличные ребята, с боевым задором и полным незнанием жизни. Довоенный Гудзенко мало чем отличался от них. Его ранние, вернее, предранние стихи пронизаны токами Багрицкого и Хлебникова. Они характерны для всего поколения нашей политической молодежи и малосамостоятельны. Их ещё не коснулся тот высокий вольтаж, который мгновенно испепеляет слабого и навсегда выпрямляет сильного и который называется жизнью. С Гудзенко это произошло в армии.
        Однако книжная премудрость ИФЛИ ни в чём ему не повредила и не могла повредить. Наоборот, она воспитала остроту его восприятий, его зрячесть и чуткость. Хорошая задача для критика и литературоведа – проследить в ранней лирике Гудзенко отголоски былой студенческой начитанности. Совершенно незачем представлять этого поэта случайно выросшим под той или другой осиной на развилке фронтовых дорог.
        Гудзенко был не единственным поэтом, рожденным войной. Так же подрастали в те годы Луконин, Наровчатов, Недогонов, Межиров, С.Орлов. Удивительно, с какой легкость находили они друг друга и безошибочно отвергали случайных знакомцев, людей иного склада, иной, менее выверенной нравственной закалки.
        Семён Гудзенко сыграл очень большую роль в этом отборе. Многие из сверстников обязаны ему больше, нежели любому из старших товарищей, обязаны тем, что их первые стихи появились в редакциях журналов и газет, что были опубликованы их первые книги. В незаметной, иногда совсем неблагодарной, но тем более благородной этой работе Гудзенко был своего рода полпредом целого поэтического поколения. Когда на его горизонте появлялись еще никому не ведомые, ни разу не печатавшиеся новички, если только они хоть как-нибудь задели его, он сразу становился их активным пропагандистом, трубил их славу.
        Чем была вызвана эта отзывчивость? Прежде всего – чувством плеча, которым держится очень многое во всей нашей общественности. Кроме того – хозяйским отношением к общелитературному делу. И, наконец, за этим стояло чувство поколения, одно из самых властных и организующих у молодого поэта. Он принес его из армии. Там были однополчане. Семён Гудзенко навсегда запомнил свой солдатский долг по отношению к великому множеству подобных ему молодых, тех, которые погибли, и тех, которые остались в живых.
        Но он был полпредом поколения и в своей поэзии. Кому из нас не врезались навсегда в душу правдивые, суровые и нежные строки:
                                                  У погодков моих нет ни жен, ни стихов, ни покоя, –
                                                  только сила и молодость. А когда возвратимся с войны,
                                                  все долюбим сполна и напишем, ровесник, такое,
                                                  что отцами-солдатами будут гордиться сыны.
        И дальше и дальше разворачиваются эти простые мысли о солдатской судьбе, о безвременно утраченных сверстниках, о дорого достающейся победе и возможности мирного труда. Они должны стать хрестоматийными.
        Да, должны! Но следует вспомнить и о том, что при жизни автора стихи эти так и остались ненапечатанными. Их знали по рукописи. Сколько стоила сил Гудзенко нецелесообразная борьба за свое слово! Об этом следует вспомнить и сегодня.
        Однажды круто начавшаяся поэтическая дорога шла по прямой. Конечно, она не была автострадой, обсаженной аккуратными елочками, отнюдь нет. Приходилось врубаться в чащобу, прокладывать гати в сыром болоте. Это была рискованная, ничем не застрахованная дорога. Судьба военного корреспондента мало чем отличалась от судьбы рядового пехотинца, каким начинал Гудзенко войну в 1941 году. Уже были за плечами быстро мужавшего человека и зарево Сталинграда, и новая встреча с освобождённым, родным для него Киевом, и Будапешт, и Прага.
        И если сегодня заново перечесть всё сделанное Семёном Гудзенко за годы войны, все его стихи 1941-1945 годов, мы убедимся, что они действительно полны важных открытий. Для себя лично, для своего собственного душевного мира открывал он вещи, казалось бы, простейшие и первоначальные в человеческом обиходе и обществе. Только поэтому они оказались понятными и нужными для читателей. Только поэтому стали явлениями большой поэзии. Так всегда бывает в искусстве.
        Выступая перед большим количеством слушателей, Гудзенко чаще всего читал свою "Балладу о дружбе". Всегда он начинал с нее. И везде и всюду она имела наибольший успех, с пронзительной силой доходила до любых слушателей, молодых и старых, солдат и школьников, мужчин и женщин, подготовленных для восприятия поэзии и совершенных новичков в этом деле.
        У баллады драматический сюжет. Смысл ее прост. Сильнейшее из человеческих стремлений – жажда жизни – вступает в конфликт с дружбой, с желанием пожертвовать ради друга жизнью. В нечеловеческих, по сути дела, условиях фронта, лицом к лицу с неизбежной гибелью дружба оказывается сильнее страха смерти. Человечное сильнее, чем бесчеловечное.
        Это баллада светлая, она сама является источником света. Так что совсем не иносказательно, а буквально – в свете этой баллады лучше понимаешь и другие военные стихи Гудзенко, понимаешь их человечную направленность.
        В одной из следующих баллад сделано еще одно открытие:
                                                  Мало быть сильным.
                                                                              Мало
                                                  храбрым быть.
                                                                       В первом бою
                                                  злости нам не хватало,
                                                  той, что дробит броню...
                                                  Мы ещё не знали,
                                                  что у сожжённых хат,
                                                  что на берлинском вокзале
                                                  девушки наши кричат...
        Так приходилось переучиваться, перестраиваться в те годы многим советским людям, не только студентам гуманитарных вузов, не только гуманистам по профессии. Грозные и жгучие впечатления сопровождали эту перековку мирных гражданских людей, превращение их в солдат, карающих зло и неправду.
        Третье открытие, сделанное Гудзенко, относится к специфике его собственного искусства, но оно не менее значительно. Он рассказал об этом после Сталинградской битвы, в письме к любимой, объясняя свое длительное молчание: "Мне не хочется письма отсюда писать". В чём же дело? Поэт понял, что все известные ему слова гораздо нужнее именно там, где он в данный момент находится, в огне и дыму едва закончившегося сражения, на сожжённой волжской земле:
                                                  Потому что здесь песни нужны - как жильё,
                                                  и стихи – как колодцы с водою.
        Так убедился поэт в насущной необходимости своего жизненного призвания. Это убеждение больше никогда его не покидало, оно дало ему уверенность в своих силах.
        И, наконец, четвёртое открытие, может быть, самое важное и решающее для поэта. Стихи, говорящие о нём, не однажды цитировались, но я решаюсь привести их целиком.
                                                  Я был пехотой в поле чистом,
                                                  в грязи окопной и в огне.
                                                  Я стал армейским журналистом
                                                  в последний год на той войне.
                                                  Но если снова воевать...
                                                  Таков уже закон:
                                                  пускай меня пошлют опять
                                                  в стрелковый батальон.
                                                  Быть под началом у старшин
                                                  хотя бы треть пути,
                                                  потом могу я с тех вершин
                                                  в поэзию сойти.
        Вот ответ советского юноши на старую некрасовскую формулу: "Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан". Сколько бы ни прославляли в продолжение двух или трёх тысячелетий вершину Парнаса, все же её возвышенность проигрывает по сравнению с грандиозным опытом возмужания в исторические времена.
        Нетрудно убедиться во внутренней противоречивости открытий молодого поэта, в их диалектике. В самом деле! Да, солдатская, фронтовая дружба великая вещь, но её должна скрепить и ненависть. Без ненависти и дружба мало что значит. Да, стихи нужны в суровой действительности войны, как колодцы с водой, – казалось бы, решение окончательное и, так сказать, обжалованию не подлежит. Так нет же, его перекрывает иное решение: "сойти в поэзию" можно и должно с другой вершины, еще более значимой в жизни.
        Мне кажется, что эта внутренняя диалектика, честно и смело закрепленная в ранних стихах Гудзенко, сделала из него большого поэта.
        Кончилась Отечественная война. Многим из поэтов того же поколения был труден переход к темам мирного труда, выбор нового пути. Многие при этом так и не нашли себя, застряли на фронтовых воспоминаниях, на перепевах уже сочиненного ими же, другие разменяли свое дарование на безделушки.
        С Гудзенко этого не произошло. Слишком велик был заряд энергии, творческой и просто жизненной. Юный и здоровый человек чувствовал, что отдыхать нельзя.
                                                   Ну, разве сдамся я теперь,
                                                   когда окончен бой?
                                                   Сегодня распахнулась дверь,
                                                   и я увидел пред собой
                                                   планету в холмиках потерь
                                                   и в дымке голубой.
                                                   Но я люблю её такой.
                                                   И в беспокойстве мой покой.
        Он боялся строить прочный дом и быт, не хотел оседлости. Военный корреспондент продолжался и в мирные годы. Он зафиксировал в отличных стихах и восстановление Сталинграда, и неповторимые дни рождения социалистического строя на Западной Украине, и яркие встречи в Туве. У него уже вырабатывался свой подход к жизненному материалу. Он становился мастером в выборе бесхитростного сюжета, организующего стихотворную новеллу, которую он часто называл балладой по романтически тихоновской традиции. Все круче заваривался стих у Гудзенко – эти короткие стремительные строки трехстопных ямбов и хореев.
        Не прошла для него бесследно и фронтовая встреча с Василием Тёркиным, и он стал искать народность, легкий разговорный стих. Порывистая угловатость ранней лирики сменилась мягким юмором. Он умещал в короткой строфе хорошо вылепленный характер, рисовал пейзаж. Живая речь приобретала народный склад и меткость.
        Эти зрелые свойства ярче всего проявились в поэме "Дальний гарнизон", произведении единственном по своему содержанию: "Дальний гарнизон" посвящен будням Советской Армии в послевоенные годы, на дальних рубежах нашей родины, в Средней Азии.
        Едва намечен простой сюжет. Боец Василий Горобцов ранен в последние дни войны при освобождении Вены. После госпиталя он попадает в офицерскую школу и уже в звании младшего лейтенанта получает назначение в дальний среднеазиатский гарнизон.
        Так начинается новый период в его жизни: "Едет младший лейтенант в дальний гарнизон". В коротких, броских главках разворачивается картина трудовых будней и праздников стрелкового взвода, которым командует бывалый солдат Отечественной войны, герой венских боев. Трудовые будни Советской Армии действительно стали трудовыми и мирными: бойцы со всей страной ведут работы "по насаждению рощ, дубрав, садочков, скверов...". Об этом Гудзенко говорит с большой выразительностью:
                                                  Да здравствуют руки солдата,
                                                  которые сделают всё:
                                                  и праздничные плакаты,
                                                  и мельничное колесо,
                                                  и в полный классический профиль
                                                  окоп,
                                                  и кирпичный завод,
                                                  и вырастят в топях картофель,
                                                  и выстроят водопровод!
        Но есть в буднях Советской Армии и марши по безводным пескам, когда армия "отрабатывает выдержку и силу", есть и нерадостные встречи с лазутчиками – посланцами "холодной войны"; есть в этих буднях зоркое, настороженное присматривание ко всему окружающему нас миру. Поэма рассказывает об этом в надежных строфах. Ее внут¬ренний сдержанный лиризм точно прицелен, он продиктован высоким чувством советского патриота, сыновней любовью к армии и к ее славным людям.
        В те времена, когда в нашей поэзии были весьма распространены лозунговые оттиски от важных жизненных тем, когда стихи нередко бывали дидактичны, как резолюции, и равнодушны, как циркуляры, Семёну Гудзенко удалось построить полное душевной силы, содержательное повествование.
        Многие его стихи еще ждут, чтобы их процитировали, выучили наизусть, прочли детям, напомнили в нужный час близким. Это поэзия обречена на то, чтобы снова и снова оживать в нашей памяти, навсегда остаться молодой.
        Всем окружающим казалось и не могло казаться по-другому, что и сам Гудзенко создан только для жизни, для удачливого труда, для преодоления любых трудностей. Красавец с открытым, благородным лицом, с большими руками, годными для лопаты и паруса, с большими ногами, предназначенными для того, чтобы отмахивать километры, с глубоким голосом, созданным на то, чтобы передать любое сильное чувство, любовь и гнев; человек простосердечный, общительный, отзывчивый, с неисчерпаемым запасом юмора и веселости. Наконец, человек, счастливый во всём – в работе, в находках своей темы, в странствиях, в любви, в быту, в дружбе.
        Сколько раз он менялся на наших глазах, – то после летних скитаний отощает, как голодный индус, то снова обрастет сытостью дородного добряка, то обреет голову наголо, то усы пушистые отпустит. И во всем этом была сила жизненности, игра жизненных сил. Он был непоседлив не только профессионально, как хороший журналист, но и душевно, потому что преодоление пространства, все новые и новые края и климаты ему были нужны, как воздух и хлеб вдохновения.
        Если на карте Советского Союза поставить флажки в тех местах, где он побывал, это будет поучительная картина размаха и душевной экспансии. Это и будет его короткая и яркая биография.
        Однажды, в какой-то сравнительно безоблачный послевоенный вечер, мы с ним провожали с Октябрьского вокзала в Москве ленинградских поэтов. Уже были сказаны все прощальные слова, приветы и поклоны, уже сели наши друзья в свой вагон. Но за две-три минуты до отхода "Красной стрелы" Гудзенко ринулся в вагонный тамбур, шепнул что-то проводнику, тот кивнул головой – и вот провожающий москвич превратился в безбилетного пассажира и включил себя в число уезжающих. Он весело махнул нам рукой и в чем был, без вещей, укатил в Ленинград. Это произошло молниеносно и, в общем, было очень похоже на мальчишество. Но в мальчишестве был весь он – уже взрослый, двадцатипятилетний человек, нагруженный немалым количеством дел, обязанностей, обещаний. Так скинул он с плеч возрастное и всяческое другое бремя. Конечно, им руководила прихоть, но не только она одна. В Ленинграде он читал стихи, сдружился с несколькими хорошими людьми. Случай ничтожный в человеческой биографии, но очень характерный для Гудзенко.
        Это была всё та же, главенствующая в нем, безоглядная, безотчётная, вполне бескорыстная страсть: жадность к жизни и к новым людям. А если при этом вспомнить о том, как рано он ушёл из жизни, то невольно придёт в голову, что он правильно делал, если так спешил. Времени ему оставалось в обрез!
        Все круче и веселее научался Гудзенко вводить в стихи необработанные куски живой природы, голоса других людей, характеры.
        Менялись темы, пейзажи, обстановка, обстоятельства времени и места, герои. Не менялась живая, разговорная интонация, изобретательность в ритме. Не изменяло исступленное чувство правды. Не изменяла наблюдательность, и зрительная и слуховая. Не изменял острый инстинкт в выборе своего материала.
        Как и всем пишущим людям, ему порою бывало очень нелегко. На этом незачем сейчас останавливаться. Важно подчеркнуть только одно. Как ни бывал Гудзенко уязвим и легко раним, как ни задевала его та или другая незаслуженная обида, придирка в печати, необоснованное обвинение, – мало ли что случается на дороге поэта, становящегося популярным! – все равно сила жизни всегда одерживала верх. Надолго он никогда не унывал, не отчаивался, не опускал ни головы, ни рук. Мало того, его благое влияние испытывали на себе и окружающие, в первую очередь сверстники, но далеко не только они.
        Когда очень здоровый и физически сильный человек заболевает, он долго не замечает болезни, он способен на ногах перенести сыпной тиф и очень удивится, когда кто-нибудь скажет: "Э, батенька, да у вас жар!" Голову что-то ломит последние несколько дней, – да это, наверно, дочка по ночам просыпается, мешает спать отцу, или заработался в Москве, – ерунда, надо больше бывать на свежем воздухе, тряхнуть стариной с гантелями, проветриться в дальней дороге. Близкие тревожатся, сокрушенно вздыхают, беспокойство их растет не по дням, а по часам, – да бросьте, пожалуйста, что вы пристали к нему! И много, много дней пройдет, прежде чем чёрное дело, творящееся где-то в глубинных недрах живой ткани, внезапно заявит о себе криком несдержанной боли, обмороком, тяжелым взглядом, устремлённым необычно внутрь себя.
        Болезнь длилась долго. Но в ней были светлые промежутки, когда мужественный человек снова выпрямлял плечи. Стойкий, храбрый, выносливый, привыкший в армии ко всему, он снова и снова радовался возвращенному дыханию, домашнему уюту после больничной палаты. О, каким глубоким и сосредоточенным огнем горели его чудесные глаза, как дружелюбно протягивал он близкому человеку горячую, сухую руку, как верил в непобедимую, трижды благословенную, бессмертную жизнь!
        Умный и талантливый хирург дважды врубался в драгоценную шкатулку черепа, пытаясь спасти его мозг. Дважды возвращалась к больному и к его близким надежда. Голова его пылала от несвершённых замыслов. Всё сулило ему яркий расцвет в будущем.
        Всё это погибло вместе с ним. Среди тяжелых утрат последнего десятилетия, – а их было достаточно много, к нашему несчастью, – утрата этого молодого, блестяще одаренного человека как-то нелепо нарушает основные представления о законах жизни, о ее справедливости. С этим невозможно примириться. К оценке сделанного поэтом вернутся ещё не один раз. Оценка будет всё обоснованней, доказательней, подробней. Эта статья остановилась на подступах к большой теме. Пишущий её должен сознаться, что писал так, словно свежая могила на Ваганькове только что засыпана и мартовский снег впервые покрыл собою черные комья над прахом нашего друга.
        Больше десяти лет прошло после безвременной смерти Семёна Гудзенко. За эти годы были заново изданы, в более полном виде, чем при жизни, его поэтические книги. Среди многих ранее напечатанных и хорошо известных стихотворений впервые были опубликованы и другие, не менее важные в его творческом наследии. Достаточно назвать хотя бы "Мое поколение" – стихотворение редкой силы и накала, строфа из него процитирована выше. Таким образом, духовный облик замечательного поэта снова и снова вырастал перед читателями, посмертно обогащённый и неизбежно уходящий в историческую даль, но тем не менее живой, осязаемый, всё ещё волнующий воображение и будящий мысль новых читателей.
        Поэзия Гудзенко по-прежнему оставалась на вооружении у молодежи. Его стихами зачитывались в разных краях нашей страны, их учили наизусть, читали с эстрады. Наконец, его начали изучать: многие студенты-филологи избрали его творчество в качестве темы своих дипломных работ. Делалось это по собственной охоте, по внутреннему влечению и пристрастию и свидетельствовало о глубоком впечатлении, произведённом безвременно ушедшим поэтом на младших современников. Веское и нелицеприятное свидетельство!
        Записные книжки Семёна Гудзенко во многом проливают свет на предварительную, лабораторную работу поэта. По ним можно проследить его стремительный рост, возмужание в первые потрясающие дни и месяцы Отечественной войны. По ним можно почти воочию увидеть этого едва двадцатилетнего тогда юношу в минуты раздумья о самом себе, о судьбах своего поколения, о по-разному складывающихся судьбах вузовских товарищей. Можно увидеть, как рождались многие из тех стихов, которые впоследствии мы узнавали в завершенном виде. И о том, как остались незавершенными другие замыслы. Можно, наконец, узнать о многих замечательных сверстниках поэта: студентах ИФЛИ и других московских вузов, о солдатах и командирах Советской Армии, с которыми Семёна Гудзенко сталкивала и сближала жизнь. Обо всем этом сказано лапидарно, отрывочно, как это и должно быть в блокнотных записях, во фронтовой, походной обстановке, да еще в те суровые, метельные дни и ночи 1941-1942 годов. И в то же время очень многое сказано с большой выразительностью и остротой, выдающей человека наблюдательного, зоркого, чуткого, будущего художника слова.
        Однако значение этих записей шире и устойчивей, нежели биографическое и литературоведческое. Не только писательскую лабораторию демонстрируют записи Гудзенко. Не только внутрилитературную ценность имеют они, не только пособием по изучению его личного творчества кажутся.
        Для всего на свете в свой срок наступает история, а вместе с нею - возможность и необходимость исторически объективной оценки. И в этом аспекте значение походных и журналистских записей поэта сразу вырастает. Они становятся историческими документами. Сквозь биографию очень одаренной личности, как сквозь прозрачный транспарант, проступает биография поколения. Поколения, которое со школьной скамьи самоотверженно ринулось в мировую битву и, жертвуя всем, вплоть до жизни, вынесло на своих плечах столько тягот и горя первых месяцев войны; поколения, которое, мужая, закаляясь и становясь суровее с каждым часом войны, прошло всю эту грандиозную дорогу сражений, побед и утрат.
        Битва под Москвой, у берегов Волги, Курская дуга, форсирование Днепра и Вислы, освобождение Киева, Варшавы, Будапешта, Праги, Вены, взятие Берлина – вот вехи этой исторической дороги, вехи светлой и суровой биографии миллионов советских юношей.
        Семён Гудзенко – автор книг, полюбившихся читателям, ставший известным и за пределами нашей родины, – своими записными книжками вновь становится безымянным рядовым бойцам в человеческом строю.
        Мы видим его и за два года до войны: "Провинциал в ковбойке и широких парусиновых брюках. Рукава закатаны выше локтя, обнажены крепкие загорелые руки. Он приехал в Москву из тёплого зелёного Киева. Он мечтает быть поэтом..." Таким, задумывая роман о своем поколении, он вспоминал самого себя значительно позже, когда после года на фронте был ранен и поправлялся в госпитале. Он давно уже перестал быть беспокойным провинциалом, наивно мечтающим о поэзии. И поэзию, и свое отношение к ней уже ощущал по-новому - острее, глубже. Об этом тоже много написано им наспех, под грохот минных разрывов, в багровом зареве войны.
        С самого начала он ощущает и войну, и свое более чем скромное место в ней. В его записях все время присутствует как бы двойной ракурс: прошлое оценивается под углом настоящего, и прошлое само бросает яркие блики на это настоящее. Мысль о собственном поколении неотступно его преследует. Он мечтает о книге, в которой "минимум вымысла": "Это должна быть весёлая, волевая энциклопедия нашего поколения". В неё, по мысли Гудзенко, должны были войти чьи-нибудь подлинные записные книжки, штатские и армейские. Задумана глава о любимых поэтах, они названы – Багрицкий, Блок, Маяковский. И глава о московских ресторанах и питейных заведениях, И глава о букинистических магазинах. И отдельная глава о Седьмой симфонии Шостаковича. И, наконец, "вся вторая часть – о войне 1941 - 1942 гг.". И наказ самому себе: "Ни одной ходульной строки. Это закон!"
        Мы знаем, что Семён Гудзенко не написал такой книги. Произошло это потому, что слишком интенсивно он жил и менялся. Оглядка на прошлое была свойственна ему, как всякому мыслящему и растущему человеку, но сущность его была в другом. Каждый день его короткой и блестящей жизни был до краев полон своей злобой дня. Впрочем, и не наступил тогда ещё срок для какой бы то ни было ретроспекции, для поисков корней и первоисточников.
        Уместно спросить: написал ли кто-нибудь из сверстников Гудзенко такую книгу за него, наступил ли срок для ее написания?
        Во всяком случае, публикации записей, подобных гудзенковским, приближают его, этот срок. А о чём в будущем пойдет речь – о подлинных документах или о романическом вымысле, – это уже вопрос особый и частный.
        Содержание записей чрезвычайно разнообразно. В этом разнообразии выделяются картины западных городов – Будапешта, Вены, Праги – в первые дни после их освобождения Советской Армией и встречи в эти знаменательные дни конца 1944-го, начала 1945 года с множеством людей, представителей разных военных специальностей и знаний, с венграми, немцами, чехами. И снова авторская мечта о книге, в которой будет показана послевоенная, только что освобождённая от нацистов Европа.
        Но с особой обстоятельностью и любовью описаны через несколько лет встречи Семёна Гудзенко в Средней Азии с героями его будущей поэмы "Дальний гарнизон" – с бойцами и командирами Советской Армии в послевоенные года. Как всегда, у Гудзенко это не только комментарий к будущей поэме, не только предыстория произведения, давно уже вошедшего в сознание читателей, но и нечто большее. Ведь в поэму вошли уже отобранные и творчески преображенные персонажи, типы, герои. Между тем в записях поэта фигурируют десятки иных, не столь значительных, но тем не менее достаточно интересных солдатских судеб и биографий, замеченных с обычной для Гудзенко зоркостью и чуткостью. Они показаны в разных планах, их окружает воздух среднеазиатской республики и воздух исторической эпохи: война в Корее и во Вьетнаме. Гудзенко общался с ними на марше по пескам пустыни, на коротком отдыхе в казарме или на биваке, он читал их письма к родным и любимым, вглядывался в списки прочтенных ими книг. Словом, это веский документ, в котором присутствует вся филигрань реализма, которая пригодилась бы и для прозаика. И опять-таки это не только литература, не только лабораторная заготовка, но и тщательно закрепленная в зримых образах и точных словах трижды благословенная жизнь! Незачем подчеркивать познавательное значение такого документа, связанного с послевоенной историей Советской Армии.
        Не меньшее значение имеет бесхитростный рассказ Гудзенко о том, как приняли в армии его поэму. Конечно, как и всякий автор на его месте, он чистосердечно радовался успеху и распространению поэмы в армейской среде. Но я говорю не об авторских чувствах и не о самом факте успеха и признания, а о свидетельствах повышенного солдатского интереса к советской поэзии – в тех, конечно, случаях, когда поэзия правдива и основана на живом материале. Говорю также о точности и здравом смысле читательских оценок.
        Рядом с этим не грех привести еще одно суждение, добросовестно зафиксированное Гудзенко: "Генерал С., только что приехавший сюда, сказал мне, что я поэмой отпугиваю молодое пополнение, что я придумал "Дальний гарнизон", а для родины все близкие. Это потому-де, что мне из Москвы все гарнизоны дальние".
        Прав был Гудзенко в своей горькой и гневной реакции на неумное вмешательство высокого лица. "Не зная еще округа и Азии, жары и песков, он уже ратует за легкий путь, за розы и мимозы. Буду спорить и отстаивать свою правду".
        Это Гудзенко удалось полностью. Еще при его жизни поэма "Дальний гарнизон" была широко и повсеместно признана. Критика встретила её благожелательно и горячо. Поэма и сегодня продолжает жить вместе со светлой памятью о её авторе. И конца этой жизни мы не хотим и не можем предвидеть.
        Да, так и случилось. В марте 1972 года Семёну Гудзенко исполнилось пятьдесят лет. В большом зале Центрального дома литераторов в Москве состоялся вечер, посвященный памяти поэта. Собравшиеся на вечере его сверстники и те, что старше его, вспоминали и Семёна, и его стихи. Это было торжественно и трогательно. Кончилась жизнь. Началось бессмертие.

       

        1953-1972

 

 

                                                                                                                                      Яндекс.Метрика