Василий Юдичев ИЗ ТЕХ ЛЕТ

 

 

        С Семёном Гудзенко встретился я в первый раз в Институте истории, философии и литературы им.Н.Г. Чернышевского в 19З9 году (именно с этого года был учрежден у нас в институте еще и факультет экономики, но в названии МИФЛИ эта литера "Э" так и не прижилась). Гудзенко был зачислен на первый курс, а я уже был на третьем.
        Перед этим в летнее время нас перевезли из общежития, что на Малых Кочках, где мы обитали в доме, спроектированном Корбюзье, на столбах, – в бывшую богадельню на Русаковской улице – той, что спускается от метро "Сокольническая" до берега Яузы. В этом новом для нас помещении мы все чувствовали себя вроде бы новоселами. Я до этого жил вместе с бывшими ВКИЖевцами – это был "упразднённый" (слово тоже того времени: упразднить – это чуть ли не создать праздник, кстати, так же был упразднён в дни войны и МИФЛИ) незадолго до того институт журналистики им. Н.К. Крупской, куда принимали (лучше сказать набирали) из местных областных газет или многотиражек рабкоров, даже не имевших среднего образования. А после "упразднения" ВКИЖа только некоторых из них оставили в числе студентов ИФЛИ (МИФЛИ), а других по разным причинам отчислили. Но они ещё не разъехались, часто вечерами бывали у нас в качестве знакомых – а так оно и было: мы до этого, казалось, долго прожили вместе. Именно на этих встречах я познакомился поближе с С. Гудзенко.
        Я потому в первой строке о Гудзенко назвал его Семёном, что это теперь к такому его имени мы уже привыкли, а тогда все мы, общежитейские, звали его Сариком, а вообще-то – Сарио. Было ли это какое-нибудь вымышленное имя, придуманное ему родителями, или такое имя когда-нибудь существовало в святцах – я не знаю. О том, как он стал Семёном, скажу позже.
        Уже к осени того 39-го года комсомольский комитет поручил нам выпустить стенные газеты – по-факультетно. От литфаковцев, конечно, ждали лучшей. Тем более что отделение истории и теории искусств, где я учился, входило в состав Литфака, а не Истфака, как теперь в МГУ.
        В редколлегии стенгазеты нас было больше десяти человек. Искусствоведов, так как их уже с первого курса учили рисовать, писать красками и акварелью, было примерно половина. Вот тогда я уже в деле встретился с Сариком Гудзенко. Мы в нашей самой большой аудитории – в 12-ой – на полу её эстрады расстелили бумажные листы, склеивали их до нужной нам длины ("десять аршин") и упоённо рисовали, обсуждали стихи, ругались насчёт карикатур, которые не казались нам достаточно смешными, отвергали статьи, уже напечатанные на машинке, предлагали что-нибудь своё.
        Помню, мы, запершись в 12-ой аудитории на первом этаже, чтоб посторонние не мешали, проползали на коленках почти всю ночь. Я чего-то рисовал, Сарик чего-то рифмовал, но возились долго – газета была нужна к 7 ноября.
        Проректором у А.Карповой – старой большевички, нашей начальницы – был тогда П.Зозуля, брат Е.Зозули, что работал в "Огоньке". Он, думается, был менее талантлив, чем его брат-писатель, но считал себя вполне подходящим для написания передовой для нашей стенгазеты. Помнится, мы её не поместили. За это нас с Сариком и другими лиходеями вызвали на вузком комсомола, ругали и даже грозили исключить "из рядов". Оправдывались мы вяло, а газета, которая уже висела на нашем литфаковском третьем этаже института, говорила будто бы в нашу пользу. Мне как старшему тогда было сказано больше, чем остальным, – всё же я был на четвёртом курсе. Но обошлось. Не угробили.
        Мы потом к этой же дате, правда, после серьёзных предупреждений, делали стенгазету и для второго этажа нашей богадельни. Уж тут-то мы порезвились. Сарик с Милькой Аркиндом, который теперь В. Кардин, придумали себе псевдоним "Сестры Козерог" (надо вспомнить, что тогда входили в литературно-драматургическую силу братья Тур). Но за это ругали не нас. Была такая УБК (учебно-бытовая комиссия), и членов её, помнится, вызывали в Сокольнический РК ВЛКСМ чуть ли не поодиночке. А газету все-таки не сняли и считали, что она верно отражает праздничные и патриотические настроения студенческой молодежи, проживающей в общежитии, сиречь в бывшей богадельне.
        Мы не часто встречались с С. Гудзенко, – может быть, один раз дней в десять, хотя комнаты наши, где мы жили по восемь человек, были рядом – через стенку.
        В тот год зимой кое-кого из наших переселили на четвертый этаж (нас не тронули), а в освободившиеся комнаты поселили каких-то красивых и нарядных девиц – не то из Львова, не то из другого бывшего польского города. Они приехали со служанками, им еду откуда-то привозили, у них были красивые кошки, которых для прогулки они просто выпускали в коридор, кошки, конечно, не запоминали номеров комнат, из которых их выпустили, часто мяукали у наших дверей – мы их пускали ночевать. Это едва ли им нравилось, ведь большинство наших было из оравы курильщиков, да и спорщиков – иногда чуть ли не до утра.
        Как-то Сарик, открыв ногой дверь в нашу комнату, принес сразу двух кошек. Предложил разыграть, у кого в постели будет спать какая кошка. Животные были напуганы, рвались у него из рук, а мы под всеобщий хохот решили доставить их предположительно в те комнаты, откуда они были выпущены на прогулку. Дело это было около двух ночи.
        Обстучали мы все двери, никто не отозвался, кошачьи особи, боясь шума, пытались убежать. Так и выпустили мы их на входную лестницу. За это нам с Сариком опять был нагоняи в вузкоме. Это был у нас такой Володя Комм – секретарь или один из секретарей, но он отвечал за наше благовидное или иное поведение во внеучебное время.
        Институт наш был в Сокольническом районе, почти в парке – на Ростокинском проезде. Мимо тогда ходил трамвай № 4 от Сокольнического круга до "Красного богатыря". Мы же добирались пешком от богадельни до трамвайного круга, потом на этой злополучной "четвёрке", в каждый вагон которой набивалось спешащее к определенному часу студенчество, особенно если было холодно (а холодно, помнится, было всегда). И в таком количестве, что по теперешним временам даже в самые, что ни есть часы пик, и то вообразить невозможно.
        У нас была одна большая аудитория – 12-я – на первом этаже. Скажем, лекции по истории эстетических учений, которые раз в неделю читал М.А. Лифшиц, собирали весь институт – и в проходах, и на ступенях сидели и стояли все – от первокурсников до выпускников. Мы с Сариком, если удавалось, садились рядом. Ему это было более интересно: я записывал карандашом, а он, подсунув кулаки под щёки, просто слушал, потом просил у меня дать почитать, какую я глупость, как он говорил, успел превратить в своём мозгу из интересной в неинтересную.
        Помещение института было крохотное. В этом можно убедиться и сейчас – домик этот стоит на том же месте, и в нём умещается полфакультета Иняза.
        Потом началась война с Финляндией. Мы все сразу (кроме первокурсников – они годами не вышли) ринулись в Военкомат. Нас прогнали, сказали, что об этом разговор будет в институте. И действительно, дней через десять всех нас, кто подал, как мы называли, "прошение" послать на фронт, доказывая, что мы великолепно ходим на лыжах и играем в волейбол, а стрелять нас научил наш военрук (был у нас такой), осматривали врачи. Был тут и Сарик. Его не пустили – молод; меня – очкаст (я тогда был близорук и носил очки). А вот С. Наровчатова (мы его звали "маменькин сибиряк"; он часто писал письма матери не то в Тюмень, не то в Новосибирск), А.Королёва, В.Панкова и еще кое-кого взяли.
        Панков вернулся с отмороженными пальцами ног первым, трудно ходил. Это тот Панков, который потом, после войны, публиковал в "Правде" обзоры литературных новинок, публикуемых в журналах.
        Саша Королёв вернулся без ноги, но с медалью. Другие – и В.Комм в том числе, – по возвращении были по внешнему виду вроде бы здоровы, но зверски кашляли при каждом выступлении на собрании или просто так.
        Но вернусь к Гудзенко.
Весной 41-го мне предстояло определиться в специальности. У нас – на отделении истории и теории искусств – было столько завлекательного, что сначала хотелось быть специалистом по античности, потом – по Возрождению, а затем – по XIX веку. Конечно, мы посещали все выставки и были уже знакомы со многими художниками и с достижениями советского искусства. Мы как-то с С. Гудзенко были в мастерской П.П. Соколова-Скаля, встречались с П.А. Радимовым, который был не только художником, но и неплохим поэтом. Читали ему свои скверные стихи – чуть под Маяковского, чуть под Асеева. Он ухмылялся.
        В воскресенье 22 июня 1941 года мы сидели в "читалке", в полуподвальном этаже нашей богадельни. Вдруг все стали через окна выпрыгивать во двор и бежать по своим комнатам. Мы – тоже. Это в 12 часов передавали речь Молотова. После её окончания мы вернулись в читалку, чтобы сдать книги: чувствовалось, что они понадобятся нам не скоро.
        Уже на следующий день, часов около одиннадцати, мы – Андрей Воейков, Вася Колганкин и я пришли в Военкомат. Он был тут же – в Колодезном переулке. Сарика Гудзенко я потерял из виду. Нас опять какой-то командир не пустил внутрь, сказав, что нас вызовут – нате бумагу, напишите свои адреса и телефоны. Телефонов у нас не было – мы просто написали коллективное заявление. Его у нас приняли и велели идти по домам. Знаю, что в тот же день в Военкомат ходил и Сарик.
        Мы по пути зашли в райком комсомола. Там была своя суматоха, но нам сказали, что завтра, а лучше послезавтра следует зайти в ЦК Комсомола, где может что-то важное решиться. Я к тому времени был нештатным инструктором райкома и уже кандидатом в члены ВКП(б).
        В общежитии в понедельник мы решили все-таки зайти в институт, узнать, что думает начальство. Во вторник в институте еще шли экзамены, но студентов "мужского пола" было мало. Мы ринулись в ЦК Комсомола – это там же, где он и сейчас, у Ильинских ворот. Нас не пустили. Мы опять в Сокольнический РК. Там сказали: в ЦК – в четверг.
        В эти дни С. Гудзенко я не видел. Увидел я его не в четверг, а в пятницу, когда нас троих все-таки пропустили в здание ЦК, увидел в длинном полутёмном коридоре на фоне светлого окна. Там стояли и курили Гриша Слободкин, Коля Лукашенко и еще несколько ребят. Гудзенко ходил по коридору и что-то жевал из слов, шевеля губами. Потом вышла девушка и не очень громко произнесла:
        – Кто на собеседование, заходите в аудиторию "В" (там было несколько дверей, а на них вместо номеров – "А", "Б", "В" и "Г").
        Мы зашли и расселись не очень кучно и не очень близко к столу. Девушка с тетрадкой попросила всех нас пересесть поближе и начала нас переписывать. Кроме ФИО, надо было назвать, кем направлен. Мы трое дружно сказали: Сокольническим РК ВЛКСМ. Это же сказали и Лукашенко, и Гудзенко. Думаю, что они повторили то, что сказали мы.
        Следовало бы и раньше сказать, что у нас в институте была и, вероятно, не при нас ещё возникла какая-то обособленность (почти половина на половину) студентов-москвичей и тех, кто жил в общежитии. Москвичи, судя по одежде, были из обеспеченных семей, а если судить по фамилиям, то мы больше знали их родителей, чем их самих: они держались замкнуто и от нас отчуждённо. Грешить не следовало бы, но, как мне тогда казалось, москвичи хуже нас сдавали экзамены – едва на тройку, а наша братия училась истово и всегда была в чести у преподавателей. Сарик был приезжим – из Киева. Поэтому жил в общежитии.
        Это я к тому, что в тот день в здании ЦК комсомола среди нас не было ни одного москвича из нашего института.
        Когда нас всех переписали, вошел к нам рослый мужчина в военной форме со "шпалой" в петлицах и со знаком ВЧК на левом рукаве – Старосветов. Он представился нам, сел за стол и завёл, как нам показалось, неподходящую для стен этого здания беседу.
        – Вот что, друзья мои, – сказал он, (не дословно конечно), – мне поручено сказать вам, что сюда собраны парни, которые готовы уже хоть завтра отдать жизнь за Родину. Если кому-нибудь из вас не нравится или неприемлемо моё "хоть завтра", я прошу вас встать и удалиться, путь даже под видом по нужде. Никто и никогда вас за это не упрекнёт. Так что даю вам пару минут на размышление.
        Он достал чистый разглаженный белоснежный носовой платок и долго вытирал им лоб и подбородок, не глядя на нас.
        – Ну что ж, – помолчав, продолжал он, – вижу: собрались здесь люди решительные. Тогда мне с вами не о чем говорить. Завтра, в субботу, к 12 часам приезжайте, приходите под северную трибуну стадиона "Динамо", поговорим по-отдельности. А сейчас – вольно, разойтись.
        Откровенно говоря, мы вышли чуть ошарашенные. Что имелось в виду под этим "хоть завтра"? Долго не было дождя, а тут накрапывало. Мы шли вместе с Сариком, Андреем, Колей в сторону станции метро Дзержинская. Коля уже не жил в общежитии, он даже, кажется, к тому времени женился. Мы почти молча доехали до Сокольнической.
        В общежитии как-то не было представления – где твоё, где моё. Вечерами мы собирались то в той, то в другой комнатах, и это нисколько никого не стесняло.
        На другой день мы были на стадионе "Динамо" под северной трибуной. Набралось здесь народу в сто раз больше, чем на собеседовании в ЦК. На втором этаже есть (он и сейчас есть) такой изогнутый коридор, повторяющий изгиб трибуны. В этом коридоре только первая дверь была прикрыта. Остальные были открыты вовнутрь. Около них сидели военные, каких званий – мы еще не разбирались. И ждали нас.
        В первой комнате, судя по халатам поверх военной формы, сидели три врача. Каждого входящего заставляли выдернуть из штанов рубашку – и повыше – и показывать живот. А ведь лето было, все были загорелые. Я знаю, к примеру, что Андрюшка Воейков был парень хилый, но и он оказался всё-таки загорелым. Сказали: годен.
        Сарик прошёл раньше меня – и пошёл дальше. Я – видимо, из-за моей фамилии на Ю, – почти в конце. Очки я снял и держал в руке, а когда поднимал рубаху, то и вовсе их закрыл. Один из сидевших докторов подошел ко мне, нарисовал чем-то жёстким на коже как бы тюремную решетку: два движения сверху вниз, два – поперек.
        Дали мне жетон от раздевалки с номером 71, сказали, чтобы шёл по коридору, заходил в каждую комнату и показывал жетон. Военный с четырьмя треугольниками (потом я узнал, что четыре треугольника – это старшина) записывал мой номер и при нём фамилию (без всяких там – имени, отчества). Давал мне, скажем, новую гимнастерку, в другой комнате – сапоги и так далее. Словом, когда коридор закончился, обозначился тренировочный зал, где все сидели, снимая своё и одевая солдатское. Видел и Сарика, он пытался напялить гимнастёрку, которая ему явно была мала. Уходил обменивать. Парень рослый, крепкий.
        Потом нас вывели на улицу, построили. Сарик оказался чуть ли не в первом ряду, я – где-то в середине, а Андрюшка – в самом конце. Какой-то старшина командовал решительно. Я-то после выучки у институтского военрука, знал, как и какие команды выполняются, а некоторые – путались. "Левое плечо – вперед!"
        Потом мы пешком, в ногу, конечно, шли по Ленинградскому шоссе к центру, потом на Варсонофьевский переулок и там – в ворота, которые за нами закрылись.
        Пробыли мы там дня три. Нас с Сариком одновременно отпустили отнести "личные вещи" домой и чтоб не более чем через пять часов быть тут "как штык". Я поехал в общежитие, собрал свое немудрящее барахло и сдал его на хранение в церковь, что стояла, и теперь, наверное, стоит посреди двора нашей богадельни. Больше мне в Москве делать было нечего, раньше всех, наверное, вернулся "в расположение". Осмотрелся, заприметил там ларёк, где торговала какая-то полная женщина, в том числе всякими безопасными (и опасными) бритвами, лезвиями и, конечно, наручными часами. Были у меня тогда по случаю деньги, купил я и бритву, и часы (что-то – задёшево). Эти часы всю войну проносил, с ними в болотах тонул, реки переплывал, а они всё ходили "как часы". Они и теперь у меня сохранились. Давно не заводил. Но – как память.
        Ещё дня через два вызвали меня к какому-то начальнику (я его потом не встречал более), он объявил мне, что решением ЦК ВЛКСМ я направлен в эту часть для работы в газете, но так как газеты пока нет и неизвестно, когда будет, мы (неизвестно, кто) решили назначить вас агитатором в часть.
        Неделю я уже не видел газет, радио у нас там не было, трёпу, правда, было много, поэтому, какой из меня в ту пору мог быть агитатор, я и сам не знал.
        В один из дней сюда же привезли нам еще человек сто – это чекисты из Белоруссии и некоторые пограничники, которые на начало войны были вне своих частей.
        Я несколько раз заходил потом к тому начальнику, что объявил мне о моём назначении и о решении ЦК Комсомола. Он каждый раз говорил мне: «Погоди, погоди».
        В один из дней вывезли всех нас на стрельбище в Мытищи. Мы тут прожили, наверное, с месяц, проходили преодоление трёх святых солдатских заповедей: как носить, как держать и откуда заряжать.
        Сарика в эти дни видел мельком. Вместе с Колей Лукашенко и Семёном Беркиным они оказались в одной роте, а я – в другой. Возле них были ещё несколько ребят – оказалось, это пулемётная рота. Тогда в этот же наш лагерь прибыло ещё около сотни знаменитых спортсменов – это и мастер спорта по стрельбе Жамков, и известный баскетболист Травин, и бегуны братья Знаменские, и лыжники, и велосипедисты, и прыгуны – чемпионы страны.
        Наконец, всю нашу ораву разбили на два полка и на три отдельных батальона и назвали Отдельной мотострелковой бригадой особого назначения внутренних войск НКВД.
        Я с месяц, примерно, занимался тем, что под руководством Жамкова пристреливал доставленное нам оружие – сначала трехлинейки, потом всякое разное трофейное оружие. Помогало мне то, что я был близорук, в очках, поэтому вблизи видел лучше других и прицел и мушку. Хвалили – не знаю за что.
        Вместе с тем читал своеобразные лекции об искусстве, о культуре Германии, о том, что по тому времени казалось главным, чтоб победить врага.
        Где-то в конце августа – начале сентября снова меня вызвали, чтобы делать газету. Было уже известно, что называться она будет "Победа за нами", что уже утверждены главный редактор Толя Тругманов и ответственный секретарь редакции Женя Шистер. Меня командировали на десять дней в штаб бригады – в Москву, на ул. Чкалова, 34, там тогда обосновалось всё начальство. Мне поручалось с соответствующими письмами ездить и "выколачивать" бумагу, согласовывать с типографией сроки подачи материалов, вычитки гранок и вывоз тиража. За десять дней сделал я в те времена немного, а позже этим занимались другие – и тоже месяца два.
        У нас, у привязанных к редакции газеты, режим тогда был не такой строгий. Часть нашу перевели на ст. Зеленоградскую по Ярославской дороге. Вот с этого времени мы с Сариком Гудзенко стали встречаться чаще, почти ежедневно. Дело в том, что электрички ходили в Москву нерегулярно, мы тогда приходили на платформу за час-полтора. Делать было нечего, свои новости мы и так все знали, а в разговорах все уточняли, кто из наших куда попал, где воюет. Узнавали и из моих, и из его писем о том, кто уже погиб. Разговаривали о стихах. У меня их тогда скопилось уже много.
        У Сарика один нижний зуб рос как-то вбок, почти поперек, поэтому иногда у него речь срывалась на что-то, похожее на свист. Он мне говорил, что хотелось бы ему написать кое-что в стихах, тогда мы много говорили о К.Симонове, его "Ледовом побоище", которое было напечатано еще до войны. Говорили тогда и о том, что многих наших ребят-ифлийцев взяли в армейские газеты, присвоили им звания. Не обо всём мы, конечно, знали. У нас был такой "осведомитель" А. Гершаник – он всегда всё знал раньше нас всех.
        В Зеленоградской подобралась бывшая наша студенческая компания, но все по разным подразделениям. Мне, к примеру, присвоили звание "замполитрука", дали наган, винтовку уже ни носить, ни чистить не надо было, но и дел из-за этого моего звания прибавилось раз во сто.
        В редакции газеты мы появлялись часто, от нас ждали всяческих писаний. Помню, где-то в начале сентября под рубрикой "Невыдуманные рассказы" стали появляться довольно крупные для формата нашей газеты публикации, подписанные "Гударов" – это Сарик вместе с Аркиндом прославляли "местные наши подвиги". Задержан подозрительный, пойман дезертир и т.д.
        Толя Тругманов, наш редактор, стихи не любил в принципе. "Вот смотрите, – говорил он, – строчки короткие, а сколько рядом остается пустого газетного места. Для такой малоёмкой газеты, как наша "Победа за нами", стихи – это непозволительная роскошь.
        Мы тогда ругались: "А вот картинки Д. Циновского — ведь они ещё больше пустого места забирают". "Да, – говорил он, – но это не стихи, это не надо прочитывать, это надо один раз увидеть, а хочешь – не хочешь, запомнится".
        Бог его знает, может быть, он был прав, наш "старик", как мы его звали. Но стихи всё-таки публиковались – и не только по праздникам. Выбирал он всё же те, что покороче.
        Подшивка (полная) номеров газеты "Победа за нами" к 1965 году сохранилась только у бывшего командира бригады, ныне покойного, полковника М.Ф.Орлова. И то, как он мне говорил, не полная: нет десятка номеров. Он все собирался сдать её в архив КГБ, но сделал ли это, мне неизвестно. Там можно было бы найти не только прозу, но и ранние стихи С. Гудзенко.
        В конце октября 1941 года нас вдруг подняли по тревоге и после долгого ожидания на платформе Зеленоградская посадили в нетопленные пустые вагоны электрички и привезли в Москву. Расквартировали в разных местах. Я, к примеру, вместе со второй ротой второго полка попал в здание Литинститута, в "Дом Герцена". Спал на письменном столе редактора журнала "Литературный критик" на третьем этаже во второй комнате по коридору справа.
        Дни для Москвы были тревожные. Мы строили оборонительные рубежи на северных окраинах, в основном днём, а ночью – патрулировали по улице Горького и прилегающим к ней переулкам. Обедать мы ходили во двор центрального телеграфа – там была оборудована столовая, и во дворе кипел солдатский котёл съестного.
        В эти дни я заходил в редакцию, в смысле – в Дом Союзов, – редко. Я уже был на командной должности, да ещё с карточкой кандидата в члены ВКП(б), – и всяческих поручений была уйма.
        Однажды, когда мы шли на "довольствие" строем во главе с командиром батальона Захаровым, с немецкого самолёта была сброшена бомба. В телеграф она не попала, а вот Захарова тяжело ранила. Командиром батальона вместо него был назначен тогда капитан М.С. Прудников.
        Никто из нас, конечно, и не думал, и не знал, что мы будем участвовать в параде 7 ноября 1941 года. Где-то примерно за неделю до этого срока нас собирали два или три раза для построения "в коробку". Всем выдали винтовки со штыками (у меня отобрали наган). Ну, как это и всегда бывает, мы предполагали, что это для Красной площади, но не предполагали, что парад состоится. А он состоялся. На этих репетициях я не раз встречал и Сарика, но поговорить удавалось редко. Рано утром 7 ноября, часов в пять, мы прошли по улице Горького, вошли на Красную площадь и стали у ГУМа. Снежок сыпал сначала чуть-чуть, потом погуще. А когда была дана команда "смирно!", а это было часа за два до начала парада, снег пошёл сильнее. Шапки наши замело – снег стоял столбом, а шевелиться не положено (чуток можно, но снег так не стряхнёшь).
        Потом был сам парад. Нашу "батальонную коробку" возглавлял командир второго полка С.В. Иванов – образованный, превосходнейший человек, по крайней мере, таким я его знал долгие годы после войны.
        Нет, мы с Красной площади не уходили "прямо на фронт", как об этом часто писали и пишут до сих пор. Но где-то числа 15 ноября нас на машинах отвезли по Ленинградскому шоссе до села Ямуга, это где-то чуть дальше Клина. Машины ушли, а мы ночью в темноте не знали, чем заняться. Ветер, холодище.
        Про себя рассказывать дальше не буду. Воевали, обмерзали, минировали, отступали. Аж до Яхромы.
        В ночь с 6 на 7 декабря сквозь наши порядки прошли хорошо одетые в полушубки солдаты с автоматами (а мы тогда были в сапожках, шинелишках и с карабинами), пошли по льду через канал около нас, от Перемиловских высот в сторону Яхромы. Утром забухала артиллерия. Нам команд пока не было, но не появились и походные кухни. К исходу 7-го вывели нас около Перемилова на шоссе, посадили полузамёрзших в кузова автомобилей и повезли в Москву. Привезли в большой дом возле Белорусского вокзала. Накормили, обогрели.
        Тут я и увидел Сарика Гудзенко – бодрого, весёлого, со сверкающими глазами. Я потом его ещё пару раз видел, но он делал вид, что в нём сидит какая-то гигантская тайна, которую нельзя обронить ненароком, чтобы не повредить всем нам.
        Когда мы слегка отогрелись, стали узнавать, что формируются отряды – что к чему, пока было неизвестно.
        Квартировавший рядом с нами отряд капитана Лазнюка вдруг где-то после Нового года исчез ночью. Потом ещё кто-то уезжал на машинах со двора от нас – и тоже ночью. Потом ещё и ещё. Так началось формирование спецотрядов из состава ОМСБОН.
        Меня как-то вызвали в Политотдел, к тому времени был его начальником уже не Максимов (он погиб на шоссе, когда их обстрелял фашистский самолёт), а Лев Студников – старший батальонный комиссар к тому времени. Долго меня расспрашивал, кто я, почему такой, а не этакий, потом сказал, что будет рекомендовать меня, ссылаясь на рекомендацию ЦК ВЛКСМ, редактором газеты партизанского края. Честно говоря, мне бы хотелось, чтоб просто приказали, а тут такой длинный разговор, из которого я понял, что в Политотделе представления нет о том, что такое газета. Я-то тоже имел об этом косвенное представление после учреждения нашей многотиражки, для которой в своё время мне приходилось "пробивать" бумагу и типографию.
        После беседы со Студниковым я встретил во дворе этого большого нашего дома у Белорусского вокзала Сарика Гудзенко, который – всегда готовый на "хохму" – сказал мне: давай я пожму твою комиссарскую руку. Думается, он уже от кого-то знал, зачем меня звали в Политотдел.
        Тогда только что у нас был освобождён от "комиссарства" Майсурадзе. Я мало его знал, но знал, что он набирает из известных ему ребят какое-то "ядро" – его посылают на формирование одной из ударных армий, ему, как он говорил, нужны ребята дельные.
        Знаю, что тогда уехал от нас Э. Аркинд (теперь В. Кардин), уехал мой А. Воейков, еще десяток ребят – не более.
        Зачислили меня в отряд М.П. Ботина. Мы опять, хоть и жили уже не в казарме, изучали, практиковались, как переносить стужу в снежном лесу, как пользоваться "шмайссерами", как добывать к ним патроны, изучали немецкие гранаты "толкушки", в общем, работали на то, чтоб на войне – на фронте или за линией фронта – сохранить бойцовские качества.
        Потом были выезды и вылеты наших отрядов туда, за линию фронта. Довелось и мне там побывать, но уже где-то перед маем я был опять в своей части. Об этом подробно рассказывать нет нужды – это отдельно и никак пока не было связано с С. Гудзенко.
        Когда я оказался уже в других казармах – в пограничном подмосковном училище, – я встретил Сарика, как всегда улыбчивого, и он пригласил меня на вечер в клуб нашего городка, где – он это сам сказал – прочтёт одно стихотворение, которого я ещё не знал и не слышал.
        В клубе у нас тогда работал художником Федорин. Я знал, что он, к примеру, написал сухой кистью портрет Сталина для задника сцены, хорошо написал. Было это где-то вблизи Первомая. Был я на том вечере, где один из наших парней изображал Гитлера в виде Чарли Чаплина, потом читали стихи, в том числе и Гудзенко. Я со своими из клуба не вылезал.
        После этого вечера я ещё раз его встретил во дворе нашего городка. Он предложил мне поехать (ему уже обещали "эмку") к И.Г. Эренбургу, чтобы уговорить его как-нибудь приехать к нам в клуб для встречи с командирами и солдатами. Я отпросился тогда у старшего политрука Ивана Суворова, и на следующий день мы поехали. С нами был Диодор Циновский, карикатурист газеты "Победа за нами", и еще один парень, фамилию которого я не запомнил тогда, но он читал тоже свои стихи со сцены в клубе. Вчетвером мы поехали.
        Руководил "операцией" Циновский, он был чуть постарше каждого из нас. Эренбург принял нас, не сказать, чтоб любезно, но терпеливо. Мы его уговаривали побывать у нас в части, выступить и т.д. Потом он поинтересовался, кто мы, почему нас отпустили из части вроде бы для такого пустякового, по его представлению, дела. А когда узнал, что почти все мы "стихари", попросил прочитать – "хоть по бумажке", как он говорил, – какие-нибудь стихотворения. Первым читал вот этот парень. Он растерялся, больше бубнил, что-то перепутал, поправлялся. Потом читал свои стихи Сарик – без всяких бумажек. И.Г. слушал внимательно, смотрел ему в рот, а там, как я уже говорил, один зуб рос косо, из-за этого иногда возникало нечто вроде свиста, но слушатель, видимо, воспринимал не форму, а содержание. Сарик к концу, "нагнетая чувства", стал говорить громче, а Эренбург сказал: "Вот этого не надо, на бумаге всё это будет выглядеть твёрже и без шума". Потом читал я. Д. Циновский сказал, что он художник и поэзией еще не овладел; Эренбург именно с ним говорил и дал согласие приехать, если за ним приедут и довезут куда надо. Так он к нам и не приезжал.
        Забегая чуть вперёд, скажу, что на состоявшемся позже пленуме Союза писателей И. Эренбург рассказал, что к нему приезжали фронтовые поэты, это очень ему пришлось по душе, что каждому из них он охотно бы дал рекомендацию для вступления в Союз писателей, а уже за публикацию их стихов он и сейчас – двумя руками. Я потом долго хранил эту газету. Но так как она истёрлась до неразбор¬чивости, где-то в начале шестидесятых годов жена моя выбросила её, о чем сожалею и сейчас. Поездку эту мы с Сариком вспоминали и после войны, а Циновский помнит её и теперь. Была ещё одна деталь. Когда Сарик кончил читать свои стихи, Эренбург спросил (это касалось всех нас), как фамилия, как зовут, если потребуется написать – по какому адресу. И когда он услышал, что Гудзенко – Сарио, он спросил его, что это обозначает. Сарик замялся. Эренбург сказал, что лучше было бы, чтобы под своими стихами он подписывался "Семён Гудзенко": это и убедительнее, и по нашим временам, как он сказал, будет достовернее для тех, кто эти стихи услышит или прочтёт. Дословно я не помню, что он тогда сказал, но смысл был этот самый. И когда потом С. Гудзенко печатал стихи в газете "Победа за нами", да и в дальнейшем, он уже подписывался "Семён Гудзенко".
        Я мало видел его тогда, после этой памятной поездки, в нашем городке. Он был в пулемётной роте, а я во второй – это даже в разных корпусах казарм. Потом я спрашивал у Сёмки Беркина, где Сарик, тот уклончиво говорил: скоро будет, так надо. Чего уж тут, хранить солдатские, особенно партизанские, тайны мы умели.
        Потом уже, после войны, узнал я от Фомы Васютина, что отряд, в котором был С. Гудзенко, пробивался сквозь линию фронта на участке, где командовал генерал Ф.Голиков. Случилось так, что они наскочили на засаду, Гудзенко был ранен в живот, его еле вытащили из боя – и сразу в госпиталь. В госпитале делали что-то ему с кишками, переливали кровь, мытарили по-другому. Это он сам мне рассказывал уже после войны.
        Меня потом услали на Кавказ: надо было оборонять Военно-грузинскую дорогу и, если понадобится, в Дзауджикау взорвать три завода, где делали свинец для пуль, выплавляли другие металлы, но всё это было военным секретом.
        Когда я вернулся из кавказской командировки в часть (а повествование о кавказских делах стоило бы отдельно осветить), Гудзенко в части уже не было. После излечения он был уволен по инвалидности.
        Я ведь не знал тогда, что все отряды спецназначения, сформированные в Москве и засланные в тыл к немцам, были принадлежностью НКГБ, хотя ОМСБОН числилась в составе внутренних войск НКВД. Но с конца 1944 года, по возвращении из всех боевых странствий я был зачислен в центральный аппарат Госбезопасности. Ненадолго, но накрепко.
        Уже в 1945 году я встретил Гудзенко в метро Дзержинская – это вообще редкость: встретить в толпе знакомого человека. Он был в штатском, немного сутулый, похудевший. Он пообещал подарить мне сборник его стихов "Однополчане", который вот-вот должен был выйти в издательстве.
        Мы обменялись тогда телефонами, у меня был, правда, только служебный, у него – сколько я ни звонил – никто не отвечал.
        Потом была ещё одна встреча – у входа в Лекционный зал Политехнического музея. Он был весел, рад встрече, рассказывал, что только что вернулся из поездки по пограничным заставам, на одной из них видел А. Воейкова, сердечно поговорили они обо всём, сказал, что и меня вспоминали, будто мне какой-то орден дали, и об этом сообщалось в газетах. Пешком мы с ним прошли от Политехнического музея до метро Библиотека им. Ленина. Натрепались – всласть. Зубоскалили, затем с грустными лицами вспоминали ребят из наших рот, что не дожили.
        Почти через год он позвонил мне, я не сразу узнал его голос. Пригласил в университетскую аудиторию, где вечером сегодня же будут выступать поэты со своими стихами. "Большинство – в солдатских шинелях", – предупредил он меня.
        Я к тому времени не то чтоб забыл про шинель, но по роду службы уже года два или три ходил в штатском. С трудом отпросился у начальства, и был на этом вечере поэзии. Сарик, слегка картавя, читал новые стихи, которых я до этого не слышал. Они были о пограничниках, о Венгрии, где он успел побывать, о любви, которая больше значила в дни войны, чем теперь. Я на этом вечере, кроме как со сцены, не повстречал его.
        Для меня, как неистовый гром среди московских улиц, прозвучало известие, что он умер. Сказал мне об этом С. Беркин, который тогда работал на радио. Мы погоревали по телефону, явно чувствовалось, что мы не всё друг другу сказали, но на этом всё кончилось. Беркин тоже умер.
        Сарик в своё время говорил мне, что надписанный им его первый сборник стихов "Однополчане" лежит для меня и дожидается не какой-то встречи на улице, а дома, где можно еще "похохмить", послушать стихи друг друга, даже, может быть, поругаться, чтобы, конечно же, потом помириться. Без этого нам было нельзя.
        Когда стихи С. Гудзенко стали печатать в журналах и газетах, многие из них я уже знал и помнил. Меня удивляло, что он на память помнил некоторые мои стихи и отзывался о них одобрительно.
        Но потом пошли статьи, речи, передачи, по крайней мере, те, которые я знал, видел, слышал. И авторами их были люди, знавшие Сарика понаслышке. Мне иногда бывало больно, как из него искусственно лепят гипсовую (не мраморную – это было бы дорого самим лепщикам) статую в расчёте на то, что лет через несколько она все равно развалится, и изгладится в памяти всё жизненное, что всегда было присуще этому жизнерадостному человеку. Я его и не хотел, и не сумел бы забыть – мы были где-то совсем-совсем рядом.

 

        1990

 

 

 

                                                                                                                                      Яндекс.Метрика