Григорий Кипнис-Григорьев. МАЛЬЧИК С МОЕЙ УЛИЦЫ

  

        Вот он на фотографии: высокий, красивый, с раскрытой книгой в руках - читает стихи. На обороте снимка надпись: "Другу Гр. Кипнису от оригинала (не в жизни, а на фото!) на память". И ниже: "Семён Гудзенко. 12.1.49 г." И тем же числом ("Какой щедрый и прекрасный день!" - думаю я сегодня) датирован автограф на титульном листе тоненькой книжки стихов в коричневой обложке: "Дорогому Кипняку Гришке на память от мальчика с его улицы. Носи на здоровье! Семен Гудзенко. 12.1.49 г."
        Автор книги "Закарпатские стихи", изданной в Москве "Советским писателем" в 1948 году, был к тому времени уже не просто признанным поэтом, а лидером целого фронтового поколения нашей поэзии. "Мальчик с моей улицы" жил в соседнем большом доме № 3 в 8-й квартире на третьем этаже, двумя этажами ниже моего друга и однокашника Адика, того самого, который широко известен, как спортивный обозреватель Аркадий Галинский. При всей своей недетской серьёзности и ранней целеустремленности Сарик (так по-домашнему и по-уличному звали Гудзенко) был мальчишкой веселым и остроумным, пользовался всеобщим уважением - и у нас, его погодков, и у наших родителей, которые всегда ставили его нам в пример, и даже у самых отъявленных босяков нашей славной улицы. А слава у Тарасовской действительно была громкая, хотя и разная, я бы даже сказал, разнообразная.
        С одной стороны её называли босяцкой улицей, а то и бандитской, и это на самом деле было так, хотя в самом начале Тарасовской, где до сих пор располагается районная пожарная часть (когда-то с каланчой), находился тогда ещё и милицейский участок. Однако милиция милицией, она в доме №4, а чуть пониже, во дворе №10 огромный сад назывался коротко и ясно – "босота". Само название манило нас, пацанов, своей загадочностью и жуткостью. Ходить туда нам категорически запрещалось, но мы, преодолевая страх, лазали в это запретное место, находя там порой совершенно удивительные вещи - от распотрошённых заморских чемоданов до каких-то непонятных нам пикантных предметов дамского туалета. Странная жизнь кипела там по ночам, хозяйничали хулиганы и настоящие бандиты, но постоянные обитатели "босоты" тоже подчеркнуто хорошо относились к Сарику, может быть, потому, что он легко и весело рифмовал весь нецензурный набор уличных словечек, импровизировал на ходу, любую реплику или какое-то "солёное" выражение тут же, как говорится, на глазах у изумленной публики превращая если не в озорную частушку, то просто в неожиданное четверостишие. Такой талант наша улица не могла не ценить.
        И в то же время та же Тарасовская была улицей интеллигенции: писателей, художников, архитекторов, адвокатов, врачей, всяких профессоров и приват-доцентов. Людей творческих профессий. Но прежде всего - поэтов. Трудно понять, почему именно их. Не потому ли, что сама Тарасовская - как поэзия? Такая гористая, истинно киевская, вся в каштановом цвету, вся в благоухании сирени, с булыжной мостовой, круто уходящей в сторону речки нашего детства Лыбеди, с узкими тротуарами из оригинального жёлтого кирпича, трогательно описанного Паустовским, такая красивая, уютная, тихая. Ах, поэты Тарасовской...
        Здесь, на маленькой улице, где всего-то каких-нибудь три десятка жилых домов, в разное время обитали Леся Украинка и Анна Ахматова. Уже одних этих двух имен достаточно для прославления не то что улицы, а целого города. А ещё тут жил писатель и педагог Константин Ушинский. А ещё поэт и художник Максимилиан Волошин. И жил (между прочим, в моём доме № 5) видный украинский поэт Василь Эллан-Блакитный. И родился здесь Максим Рыльский... Чем не улица поэтов?
        В мае 1988 года на фасаде дома № 3 мы торжественно открывали мемориальную доску: "В этом доме в 1922 - 1939 гг. жил поэт-фронтовик СЕМЁН ГУДЗЕНКО". И ниже: "1922 - 1953." Подумать только, как неправдоподобно близки обе даты - рождения и смерти. В стихотворении, посвященном памяти Гудзенко, его младший друг Александр Межиров писал:

Полумужчины, полудети,
На фронт ушедшие из школ...
Да мы и не жили на свете, -
Наш возраст в силу не вошёл.
Лишь первую о жизни фразу
Успели занести в тетрадь, -
С войны вернулись мы и сразу
Заторопились умирать.

        Слишком заторопился Гудзенко, как бы подтвердив собственной смертью свои же пророческие строки: "Мы не от старости умрем, от старых ран умрем..."

* * *

        Смерть Сарика потрясла нас: одним из первых в нашем фронтовом поколении он ушел из жизни. Незадолго перед тем, будучи в Москве, я навестил его в Институте нейрохирургии имени Бурденко, кажется, так называлась клиника (до сих пор у меня хранится где-то пропуск к "б-му Гудзенко"). Палата на несколько человек. Голова в бинтах.
        - Как "человек-невидимка"? - спросил он, имея в виду одноименный фильм, где герой был весь перебинтован.
        Он ещё пытался шутить. Я пытался подбадривать. Никогда не забуду его последней фразы: "Гришка, если бы ты знал, как болит голова!"
        Каждый раз я вспоминал её, эту фразу об адской головной боли, когда возникал вопрос о том, чтобы написать о нём. Она почему-то мешала. Так сложилась моя судьба (почти сорокалетняя работа в "Литературной газете", знакомство, дружба и встречи со многими поэтами и прозаиками), что с годами приходилось не раз писать об ушедших, скажем, о Викторе Некрасове и Миколе Бажане, Максиме Рыльском и Леониде Первомайском, Николае Ушакове и других видных писателях. А вот о Сарике никак не получалось, просто не мог сесть за письменный стол. Когда-то, очень давно, получил письмо от Павла Антокольского с просьбой поделиться воспоминаниями о Семёне Гудзенко, и поэт Миша Луконин, его ближайший друг, в свое время просил что-то написать, да и составительница этой книги, секретарь Комиссии Союза писателей СССР по литературному наследию С. Гудзенко Светлана Ярославцева давно "жмёт" на меня - "напишите"... Нет, что-то сдерживало, и только сейчас, когда Ярославцева увидела у меня дома фотографии и книги Семёна с автографами, прочитала фрагменты из моей новой книги, где, среди прочего, рассказывается о Тарасовской улице, только теперь, в середине 1991-го года, я вдруг решился на этот шаг, пообещав Светлане Ивановне, - и вот пишу. Но это всё-таки только обрывки воспоминаний, отдельные сценки, какие-то размышления по тому или иному поводу, связанному с именем Сарика.

* * *

        ...Вот одна из таких смешных историй под названием "Рубашки от Михая", которая известна уже четвертому поколению нашей семьи, если считать от моих родителей до моего же старшего внука студента Димки. История чисто домашняя, но начиналась она в румынском городе Бакэу, куда недели через три после Победы перебросили из австрийского Граца наш 1008-й истребительно-противотанковый артполк, и откуда через почти полтора года пришёл, наконец, и мой черед демобилизоваться. Когда нас, последних подлежащих демобилизации фронтовиков, выстроили для прощания и соответствующих напутствий, заместитель командира бригады по политчасти обратил внимание на тощий вещмешок у моих ног. Почти у всех остальных были большие "сидора", а то и солидные чемоданы - они были постарше, часто с хозяйской жилкой, я же в этом смысле оставался солдатом легкомысленным, так и не сумевшим обзавестись на войне хоть каким-то барахлишком. При виде моего "багажа" замполит нахмурился. Знал он меня еще с Ясско-Кишинёвской операции, в своё время навещал в санчасти, когда я лежал там раненым, присутствовал при вручении мне медали "За отвагу" и ордена Красной Звезды.
        – И это, сержант, все твои трофеи? - недовольно кивнул он на мешок.
Видимо, я как-то снижал престиж нашей боевой бригады, прошедшей пол-Европы. Замполит ещё спросил, куда я демобилизовываюсь. Я ответил, что в Киев.
        – А кто там у тебя?
        – Мама, отец и сестричка...
        Подполковник что-то сказал командиру полка, тот начальнику штаба и, когда построение закончилось, ко мне подошёл наш полковой интендант и увёл к себе на склад.
        – Приказано выдать тебе что-нибудь из гражданского, но, как видишь, ничего не осталось, кроме этого барахла, – сказал он, открыв большой картонный ящик, где плотными стопками в два ряда лежали... разноцветные фланелевые рубашки. – Бери, сколько унесёшь.
        В Киев я приехал в конце 1946 года с полным мешком ковбоек, - так мы их называли. В двухкомнатной квартире кроме нашей семьи временно проживало три мои тети по маминой линии, причём одна с мужем и своей мамой, а по папиной линии - племянница с мужем, итого 9 жильцов. И все, естественно, надели мужские ковбойки, кроме 15-летней сестрички, которой мама сшила из двух рубашек платье.
        А через несколько месяцев в Киев приехал Гудзенко - это была наша первая встреча после войны. Хорошо помню, что было уже тепло, что питались тогда еще по карточкам. В один из дней Сарик должен был прийти к нам на завтрак. Угощение предполагалось типично киевское: мама обещала приготовить всякую вкуснятину из продуктов с Бессарабки - мальчик с моей улицы очень любил это.
        Все были в сборе, я отослал сестричку на балкон, обрисовав внешность гостя, чтобы она дала знать о его появлении. Вскоре Эллочка крикнула: "Кажется, это он!" На балкон одновременно выскочили мама, ее младшая сестра Поля и я. Внизу размашисто шагал Сарик. Он поднял голову, и мы радостно замахали руками. Увидев нас всех в цветастых ковбойках, он громким голосом, с какой-то вопросительно-утвердительной интонацией прогремел на всю улицу:
        – Рукой приветственно махая, увёз рубашки от Михая?!
На балконе и внизу раздался общий хохот. Вот так – одним взглядом, в один миг схватить ситуацию, распознать румынское происхождение рубашек, вспомнить к сему короля Михая и моментально весь эпизод зарифмовать, – тут он был большой мастак...

* * *

         Семён Гудзенко - в сущности, первый настоящий профессиональный поэт, с которым я общался на "ты", и, наверное, именно ему я обязан тем, что полюбил поэзию, что научился вслушиваться и вчитываться в неё. До того меня прельщали стихи преимущественно иронического содержания. Сарик же как бы постоянно вдыхал и выдыхал пряный воздух поэзии, жил ею, сыпал в разговорах строчками и строфами из книг и рукописей друзей, из своих, из произведений старших поэтов, из классиков. В этом отношении влияние его безусловно.
        Но, как человек литературно опытный, он ещё и "тянул" нас (в первую очередь, учившегося тогда в Московском университете Адика). И не то, чтобы "покровительствовал" в общепринятом смысле слова, а вроде как "подталкивал" к настоящей журналистике. Будучи специальным корреспондентом новой, очень популярной тогда симоновской "Литературной газеты", он и её приоткрывал нам изнутри, рассказывая о газетной кухне.
        В мае 1949 года, а мы в ту пору увлекались с Аркадием Галинским фельетонами и активно печатались (однажды в двух ведущих киевских газетах - республиканской и областной - одновременно вышли два наших фельетона, случай редкостный), Гудзенко устроил нам приглашение на Всесоюзное совещание писателей-сатириков и фельетонистов в Москве: Галинскому, работавшему в штате "Киевской правды", в качестве участника, мне, внештатному, - гостевой билет. От этого события сохранился коллективный снимок юмористов страны, сфотографированных во дворике Центрального Дома журналистов на Никитском бульваре, и моя фототелеграмма маме: "Москва, несмотря на дождь, встретила радушно. Заехали сегодня к Сарику. Завтра переезжаем в гостиницу". Мы действительно переночевали в комнатке, где он жил с женой Ларисой, а на следующий день пошли на совещание. Его открыл вступительным словом секретарь СП СССР А. Софронов. С первых же его слов стало ясно, что для юмора и сатиры наступили, мягко говоря, не лучшие времена. Незадолго перед злополучным совещанием сняли многолетнего редактора "Крокодила" Г. Рыклина. Именно тогда главной линией советской сатиры был провозглашен конфликт между хорошим... и отличным. Остальное - очернительство, ибо в стране Советов плохо, дескать, не бывает. Ужасное впечатление произвело на нас то место в выступлении В. Катаева, где он вынужден был говорить, что в любимых им романах Ильфа и Петрова много "критики ради критики", желания показать советских людей в искажённом виде.
        Мы ещё не очень понимали, к чему все это ведёт, но Сарик уже знал, даже кое-что успел почувствовать на себе: то тут, то там его критиковали и упрекали за то, что увлекался показом трудностей и ужасов войны, называли его "голым натурализмом". Впрочем, как и на войне, он держался мужественно, где мог - отбивался от нападок по-бойцовски, если не было никакой возможности драться - отшучивался, благо, юмора хватало.
Так, в конце сороковых годов стараниями Сарика перед нами открывалась тогдашняя сложная литературная жизнь...

* * *

        Гудзенко не выносил оседлой жизни. Его постоянно куда-то манило. Ему не сиделось на месте. Началось это и вошло в привычку ещё на войне. Между прочим, в авторском варианте известного его стихотворения, которое начинается строфой:

Я был пехотой в поле чистом,
в грязи окопной и в огне,
Я стал армейским журналистом
в последний год на той войне...

слово "армейским" неизменно вставлялось редакторами под нажимом цензуры. Подлинная авторская строка читается иначе: "Я стал бродягой-журналистом".
        Но слово "бродяга" отпугивало идеологических блюстителей: как это так, советский журналист - и вдруг какой-то там бродяга. Не положено. Особенно в стихах о доблестной армии. Цензоры, все как один, дружно и упрямо выбрасывали слово "бродяга" из всех гудзенковских сборников все 45 лет после победного 45-го, когда оно было написано (по-моему, впервые в авторском варианте строка вышла в книге "Стихи слагались на ходу" 1990-го года издания, составителем которой была С. Ярославцева). Автор же под "бродягой" подразумевал не что иное, как свою совершенно неудержимую охоту к перемене мест, ибо бродячий образ жизни стал для него просто творческой необходимостью.
        Где он только не успел побывать за несколько ещё отпущенных ему судьбой послевоенных лет! При этом маршруты его поездок бывали порой совершенно непредсказуемы. Можно, конечно, понять желание поэта побывать в Сибири и на Волге или познакомиться с экзотикой Закарпатья или даже добраться до самой Кушки, дальше которой, как любили говорить военные, не пошлют. Но, скажем, Тува! Почему вдруг? По этому поводу я даже послал ему шуточную телеграмму, которая начиналась словами: "ТУВАжаемый ТУВАрищ"...
        Куда он старался приезжать регулярно, пользуясь любым поводом, - это в свой родной Киев. По хранящимся у меня автографам на книгах, фото и стихах я отчетливо вспоминаю, по крайней мере, три его приезда в Киев после войны: в июле 1947, январе 1949 и мае 1951 года. И от каждого визита осталось что-то, до сих пор радующее душу...
        ...В 1947 году он привез с собой массу неизвестных нам стихов, ещё никогда не публиковавшихся, и, естественно, писал новые по свежим впечатлениям. Все дни шла серьёзная работа. Перепечаткой стихов охотно занимался Адик Галинский: закладывая сразу по 5-6 листков тончайшей папиросной бумаги, он оставлял у себя, с ведома автора, по два экземпляра каждого стихотворения: один себе, а второй мне. Так было и в последующие его приезды: с годами наш гудзенковский "самиздат" постоянно пополнялся. Многие из тех стихов, увы, увидели свет лишь через десятилетия после смерти поэта.
        ...В 1949 году холодным январским днем Сарик потащил нас на рынок - он обожал киевские базары в любую пору года. В тот раз мы пошли на Сенной, где сейчас здание Союза художников Украины. Нужно признать, что Гудзенко был из тех жизнелюбов, которые жаждут не только видеть и слышать, но и попробовать на зуб, а иногда и глотнуть. Пока Адик и Сарик покупали в угловом гастрономе водку и полбуханки украинского хлеба, я выбрал у толстухи из Бородянки хороший "шмат" сала, пахнущий палёной соломой, а в другом ряду - три отменных солёных огурца. Гранчак, как называют на Украине граненый стакан, одолжили у симпатичной торговки семечками.
        Какое великолепное пиршество устроили мы себе, распив тут же, среди торговых рядов, холодную от мороза бутылку водки под самую лучшую в мире закуску! Мы никого не стеснялись, никто не обращал на нас особого внимания, разве что проходившие мужчины иногда понимающе подмигивали, а женщины мило улыбались, глядя на трёх молодых людей интеллигентного вида, скорее всего - студентов, по всему видно - недавних фронтовиков, которые весело и с явным удовольствием открыто отмечают какое-то событие. А, между прочим, каждый приезд Сарика в Киев был для нас действительно событием, если хотите - даже праздником.
        ...В 1951 году он приехал в мае. На своей новой книге "Дальний гарнизон" оставил надпись: "Дорогому другу Грише, Мусе, Ире - лучшим в мире! На память Семён. Киев. 6 мая 1951 г." Ира - наша маленькая дочь, ей как раз в тот день исполнилось ровно семь месяцев. День рождения девочки мы отмечали в первый год почти каждый месяц. Сарик прочитал только что написанное новое стихотворение. Оно называлось "Катюша", было посвящено его дочери, начиналось строчками:

Дочка у меня. Такая милая,
милая, как дети всей земли...

а заканчивалось строфой:

И она пытливо, с удивлением
из коляски смотрит на меня -
наше молодое поколение,
от рожденья сто четыре дня.

        Как мы радовались тому, что и у нас, вернувшихся с войны, появились дети, что родились именно девочки - это к миру, и что сегодня неожиданно получился вот такой спаренный день рождения наших дочерей - одной семь месяцев, другой 104 дня!..

* * *

        И это всё? Нет, конечно. Было и много другого. В каждый свой приезд Семён Гудзенко целыми днями бродил по Киеву, по Тарасовской, Караваевской, Владимирской и другим любимым улицам детства, заходил в Союз писателей Украины, встречался с коллегами-поэтами, с бывшими однокашниками, выступал перед читательскими аудиториями, а главное - писал, писал, писал...

 

        Киев, май 1991 г.

 

 

                                                                                                                                      Яндекс.Метрика